Уран
Шрифт:
Uranus
de Marcel Ayme
Перевод В. Орлова, 2001
I
Мари-Анн наигрывала на пианино песню Эдит Пиаф. Аршамбо внимал ей с волнением, полагая, что слышит какой-нибудь пассаж Шопена. Великие музыканты легко могут заставить нас поверить в существование души и Бога, сказал он себе. С добрым чувством подумал он о творческих наклонностях людей и своей дочери Мари-Анн в частности. Она мечтала уехать в Париж и посвятить себя театру. Почему бы ее надеждам не сбыться? В придачу к прелестной белокурой головке она обладала неплохим
— Как называется эта вещь?
— «Меблирашки». Это песенка Эдит Пиаф.
В музыке Аршамбо не разбирался совершенно. Ответ дочери его разочаровал. Сразу потускнело, смазалось удовольствие, которое только что доставляла ему игра Мари-Анн. Может ли невыразимое обойтись без верительных грамот? Нет, решительно заключил он. Невыразимое нуждается в этом нисколько не меньше, чем все остальное. Сейчас значение имеет не то, как ты чувствуешь, как думаешь и что любишь, а то, кто и как тебя рекомендует. От размышлений о нынешней эпохе и состоянии умов, в том числе и своего собственного, Аршамбо загрустил. Настроение у него упало. Мари-Анн тем временем принялась наигрывать другую мелодию.
В столовую, запыхавшись от подъема на третий этаж, вошла госпожа Аршамбо. Она поставила сумку на стол, бросила перчатки на кровать, погрузила платок в ложбинку меж пышных грудей, вытирая пот, и подошла к пианино.
— Мари-Анн, где ты была вчера днем?
Мари-Анн повернулась на своем стульчике на четверть оборота, устремила на мать правдивый взгляд и объяснила, что ходила к Наде Венсан забрать книжку, которую одолжила ей на прошлой неделе.
— Врешь. Я только что встретила на улице Надю и ее мать.
Мари-Анн зарделась. Госпожа Аршамбо, не сдерживаясь долее, дважды наотмашь хлестнула ее по щекам.
— Вот, получай, чтоб не привыкала врать.
Она собралась было продолжить допрос, но тут вмешался Аршамбо. Как всегда, он был очень спокоен. Высокий рост, весь облик уравновешенного, добродушного великана делали его слова весомыми и убедительными.
— Послушай, Жермена, зачем ты запрещаешь малышке лгать? — сказал он жене. — Сегодня утром ты устроила выволочку и Пьеро — за то, что он, дескать, стянул у тебя пятьдесят франков. Неужели ты хочешь выпустить детей в жизнь безоружными, с умением писать без ошибок и воспоминаниями о катехизисе в качестве единственного достояния?
— Но как же, Эдмон… — ошеломленно попыталась возразить его супруга.
— Я понимаю, ты хочешь жить понятиями, которые тебе внушили в девичьем пансионе. Если бы не дети, я не стал бы тебя разубеждать. Но у нас сын и дочь. Несчастные. Страшно подумать, что они выросли в почитании честности, правды и чистоты. Давно пора…
Тут госпожу Аршамбо прорвало, и ее супруг услышал, что накануне Мари-Анн провела полдня с Монгла-сыном. Госпожа Бертен видела, как они рука об руку направлялись к лесу Слёз.
— Вот до чего докатилась! Девчонке нет и восемнадцати! Какое безобразие!
— Но почему? — возразил отец. — Мари-Анн сделала неплохой выбор. Молодой Монгла богат. Его папаша сколотил при немцах кругленький капиталец. Да и сынку, вступившему в Сопротивление в самую последнюю минуту, деловой хватки не занимать. Ведь тебя привлекло в нем именно это, не так ли?
Мари-Анн подняла голову, с упреком посмотрела на отца и, не осмеливаясь заговорить, протестующе замотала головой.
— Не это? Мне тебя жаль. Не забывай, доченька, что в жизни имеют значение только деньги. Впрочем, на этот счет твоя мать придерживается точно такого же мнения, и, будь она уверена, что этот состоятельный молодой человек в один прекрасный день женится на тебе, она бы тебя простила.
Сокрушенная последним доводом, госпожа Аршамбо не нашла что возразить, но после недолгого молчания пренебрежительно фыркнула:
— Как же, женится он! Да у него и в мыслях этого нет!
— Я тоже так считаю. Но для расторопной девушки не менее выгодно стать любовницей богача, нежели его законной супругой.
— Эдмон! Да ты с ума сошел! Поощрять на такое родную дочь!.. Посмотрим, что ты запоешь, когда эта дуреха забеременеет…
— Разумеется, этого следует всячески избегать, — обратился Аршамбо к дочери. — До детей дело доводить нельзя. Это дорого обходится, мешает, стесняет, приносит лишние заботы, так что молоденькой девушке эта ноша не по плечу. Собственно, твою мать беспокоит именно прогулка в лес Слёз. В лесу отдаваться мужчине не годится. Для этого существует дом.
Госпожа Аршамбо схватила пунцовую от стыда дочь за руку и утащила ее из комнаты, дабы оградить от речей отца. Оставшись один, тот сделал несколько шагов по столовой, где нагромождение мебели едва позволяло пройти, и взял с кровати газету, которую, впрочем, тотчас отложил. Переступив через банкетку, он протиснулся в узкую щель между книжным шкафом и комодом, почти загородившими подступы к застекленной двери, и выбрался на балкон. Там развернуться было тоже особенно негде — из-за больших глиняных горшков, наполненных всякой ненужной рухлядью, повыбрасывать которую все не хватало духу. Облокотившись на балюстраду, Аршамбо задумался. Теперь он уже сожалел о вырвавшихся у него обидных словах. Глупо и совершенно бесполезно. Конечно, Мари-Анн должна была сообразить, что этот выпад — всего лишь шутка, нарочитое преувеличение, явно рассчитанное на то, чтобы его опровергли. Так, по крайней мере, он сам это понимал. Однако по размышлении ему стало казаться, что его слова содержали немалую долю правды и уж, во всяком случае, верно передавали то довольно-таки скверное настроение, которое не впервые накатывало на него в часы досуга. Нет, это не шутка. Тем более что Аршамбо отнюдь не был любителем парадоксов — напротив, он принадлежал к тем честным и осторожным умам, которые скептически относятся ко всякого рода изысканным построениям и в первую очередь — к своим собственным.
Не имея привычки к долгому самоуглублению, он зевнул и устремил рассеянный взор на окружающий пейзаж. Еще год назад вид с балкона ограничивали здания, высившиеся по другую сторону улицы Главной, а теперь взгляду беспрепятственно открывались окрестные леса и поля — поверх нагромождений битого камня и постепенно рассыпающихся остатков стен. Некогда все это являло собою самые населенные кварталы Блемона. Маленькие улочки уже затерялись в хаосе, но крупные городские артерии еще прослеживались в рядах бутовых глыб. Небольшая площадь Агю довольно легко узнавалась по четырем чудом сохранившимся липам, украшавшим ее прежде. Позади развалин особняка д’Уи, которые похоронили под собой старую маркизу, также осталась нетронутой кучка деревьев. Вдоль улицы Парижа выросли несколько бараков, выкрашенных вперемежку в зеленый и коричневый цвета, и строились другие. На расчищенных участках уже зазеленела трава, и колючий кустарник и чертополох там и сям завоевывали руины. Под полуденным солнцем среди камней и хлама сверкали консервные банки. Еще не облагороженный налетом времени, пустырь своим заброшенным, унылым видом нагонял тоску.
Аршамбо всякий раз заново удивлялся, до чего же близко оказались окружающие город луга и леса и до чего же мало разоренное пространство, на котором некогда обитали четыре тысячи человек, добрых три четверти населения Блемона. Привыкший на протяжении полутора десятков лет видеть дома напротив, он иногда забывал, что их уже нет, и, выходя на балкон, испытывал легкое потрясение. До ближних лугов и полей, раскинувшихся на краю обрыва, который метров на тридцать возвышался над разрушенными кварталами, было рукой подать, так что Аршамбо частенько казалось, будто он живет на лоне природы, на ферме, а двором ее служит лежащий в руинах город. Далее тянулись бескрайние поля, рассекаемые лишь дорогой и рекой. Справа, примерно в километре, у национальной автострады, взгляду открывался завод. С балкона Аршамбо были видны разделенные воротами два здания красного кирпича — корпус коммерческих служб и административный, где сам он занимал кабинет инженера. Завод, на котором трудились шестьсот рабочих, остался невредим. Недавно на нем возобновили работу, прерванную в последние месяцы оккупации, и это удержало в городе значительную часть жителей. Если бы не эта работа, они неизбежно разъехались бы.