Уран
Шрифт:
Монгла не верил своим ушам, он никак не ожидал такого от Мишеля, прежде всегда сдержанного на язык, рассудительного и лишенного каких бы то ни было предрассудков сообщника, и выразил сыну свое удивление столь внезапным и крутым поворотом в его взглядах, который нельзя рассматривать иначе, как явное предательство. На это Мишель ответил, что как раз и осуждает отца за то, что во время оккупации тот втянул его в свои темные делишки, потом отправил в партизаны, чтобы обелить себя перед Сопротивлением, а со дня Освобождения превратил его в цепного пса, стерегущего грязные деньги отца.
— Но теперь с этим покончено. Ты заплатишь за гибель Леопольда…
— Говори потише, — сказал Монгла, поглядывая на приоткрытое окно.
— Ты заплатишь за гибель Леопольда! — прокричал Мишель. — А раз ты не хочешь покончить с собой, я упеку тебя за решетку!
Монгла поднялся с кресла, пожелтевший от ярости. Упершись ладонями
— Ну вот что, хватит. Пикни еще, и уже я велю тебя арестовать. Болван. Что ты из себя корчишь? Да не будь ты сынком миллиардера, не разбогатей я при бошах, ты годился бы разве что в шоферы такси. Это меня-то за решетку? Не забывай, денежки-то у меня, у меня одного. Вон Леопольд вздумал передо мной куражиться — ну и чем это для него закончилось? Так что попридержи-ка язык. Мне достаточно сказать слово, и ты загремишь в тюрьму, или в психушку, или куда подальше.
Озадаченный и растерянный, Мишель продолжал стоять столбом посреди кабинета. Монгла рассмеялся, и в его тусклых глазах зажегся огонек.
— Ты так глуп, что даже не научился во мне разбираться. Для тебя я все тот же довоенный бонвиван, папаша-весельчак, встречающийся с сыном в борделе в два часа ночи. Я изменился, Мишель. Я стал богат. Я дрожу за свои миллионы. Я недоверчив. У меня больше нет друзей, нет радостей в жизни. Я ничего не могу желать, когда не нахожусь перед своим мешком с деньгами. Мне остается лишь одно удовольствие: страдание других, зло, которое я могу причинить им и которое они причиняют друг другу. Я приговорен к своим деньгам, я не могу никого любить, даже себя самого, зато я всех ненавижу. Мое пиршество — когда я читаю в газетах списки расстрелянных, отчеты о процессах, разоблачения. Вот моя услада. Судьи-подонки, газетчики-осведомители, горлопаны из Сопротивления и честолюбцы, с пеной у рта требующие смерти или продающие своих дружков за местечко под солнцем, за блеск бутоньерки в петлице, и голубчики коллаборационисты, искренние, неудачники, просто подонки, — всех их скопом к стенке, за решетку, на принудительные работы. Вот она, услада. Вот он, экстаз. Я, прожженный негодяй, первейшая продажная тварь, — в почете, префект лижет мне задницу, господин министр расточает улыбки. Это ради меня расстреливают голодранцев, писаришек, всякую мелюзгу — чтобы успокоить крупных воротил. И я весьма этим тронут.
Из удовольствия напакостить Монгла харкнул в стену, потом, раскурив лежавший на столе потухший окурок, подошел к сыну, который таращился на него с глупым удивлением.
— А тот коллаборационист, которого ты хотел взять под крылышко, — как его зовут?
— Максим Делько, — вырвалось у Мишеля.
— Хм-м, замечательно. Максим Делько — это наверняка стенка, плевки, брань, удары дубинкой для острастки — в общем, полный букет. Эх и отведу же я душу. К тому же благодаря мне еще над одной фашистской мразью свершится правосудие патриотов. Где он прячется?
Мишель, спохватившись, неопределенно пожал плечами.
— Чтоб сегодня же узнал. Я тороплюсь.
— Неужели ты и впрямь способен на такое?
— Заткнись, говорю, а не то упрячу в кутузку. Итак, ты явился сюда как моралист и поборник справедливости. Мсье упрекает меня за то, что я подавал ему дурной пример, впутал в свои гнусные делишки. Дубина ты стоеросовая, прежде чем судить других, хоть немного научись оценивать себя самого. Уж не думаешь ли ты, что, будь у меня сын, которым я мог бы гордиться, я занимался бы всеми этими мерзостями, свидетелем которых ты был на протяжении последних четырех лет? Быть может, чтобы отвратить меня от кривой дорожки, моему сыну достаточно было бы превосходить отца на самую малость, но ты всегда был моей точной копией. В коллеже — такой же лодырь, как я, заносчивый и зловредный. В двадцать лет все твои мысли были о жратве и девках. Плут и враль, только еще глупее, чем я, с виду добродушный, но бессердечный. Короче, вылитый папашка. Я покажу тебе, как читать мне мораль. Марш отсюда, смотреть противно. И чтоб не показывался мне на глаза, пока не разузнаешь, где прячется фашистский ублюдок!
Вернувшись на свое место за столом, Монгла смотрел на уходящего сына с улыбкой, которая, впрочем, сменилась выражением крайней усталости. Мишель, потрясенный сценой в кабинете, поднялся в свою комнату и задумчиво облокотился о подоконник. На первый взгляд казалось довольно странным слышать такие речи от вечно угнетенного и непрестанно хнычущего старика, каким выглядел отец, но, если поразмыслить, в его словах не было ничего неожиданного. Не говоря уже об аресте Леопольда, легко объяснявшемся паникой Монгла, в его активе было несколько совершенно немотивированных доносов. Они не то чтобы явно, но вполне недвусмысленно свидетельствовали о двигавших им чувствах, о которых он только что поведал
Ватрен только что рассказал семье Аршамбо и Максиму Делько о драматическом конце Леопольда. В девять утра учитель отправился за сыном в гостиницу, где тот ночевал, но Шарль уже ушел, решив, видимо, в одиночестве наведаться на могилу матери. Ватрен довольно долго гулял за городом, а по возвращении встретил в руинах Блемона своего коллегу Фромантена, который и ошеломил его новостью.
Аршамбо воспринял известие о кончине Леопольда со спокойной горечью. Он заявил, что наравне со своими согражданами несет ответственность за гибель ни в чем не повинного человека.
— Мне не хватило мужества восстать против произвола, еще когда его арестовали в первый раз, а что касается убийства, то мое молчание ставит меня в один ряд с убийцами. Но я совершил столько преступлений такого рода, что очередное уже мало что меняет.
У Мари-Анн шевельнулось было сочувствие к Леопольду, но она тотчас потеряла к разговору всякий интерес, увидев в окне посреди развалин Монгла-сына. Он брел медленно, уныло понурясь, и время от времени взбирался на груду камней, чтобы оказаться на виду. Укрывшись за занавеской, Мари-Анн наблюдала за ним с неприязнью и, словно он мог ее видеть, стремилась вложить во взгляд как можно больше убийственной иронии.
В коридорах раздались шаги широко и уверенно ступающих людей. Аршамбо схватил Делько за локоть и затолкал в комнату учителя. Пришедшие остановились посреди коридора, и кто-то из них постучал в комнату Генё.
— Ложная тревога, — пробормотал инженер.
— За Максима уже можно не беспокоиться, — заметил Ватрен.
— Хотел бы я знать, почему это за него уже можно не беспокоиться. Положение сегодня точно такое же, как и в первый день, разве что мы стали куда менее осторожны. По правде говоря, все шансы за то, что оно ухудшится. В эти три недели случай был к нам милостив, но тем паче мы должны быть начеку, поскольку вероятность играет уже против нас. Кстати, сейчас я как раз готовлю отъезд Максима. Ему я ничего не говорил, потому что еще не все улажено. Старший кладовщик завода Манен отправит его на грузовике в Перпиньян, к своим родственникам. Оттуда Делько без труда сможет перебраться в Испанию. Манен человек достойный, я ему всецело доверяю, и все же… стыдно признаться, но когда я услышат шаги в коридоре, то сразу же подумал…
Генё встретил своих товарищей Ледьё и Монфора с намыленными щеками и с бритвой в руке. Усадив их, он продолжал бриться перед зеркальцем, висевшим на шпингалете окна.
— Я дома один, — сказал он. — Мария с детьми уехала на весь день к родичам в Ла-Шене.
О том, что она отправилась на крестины, он умолчал. А вот чего он не знал и сам — Мария не обмолвилась об этом ни словом, — что она решила воспользоваться случаем и окрестить их младшенького, которого Генё намеревался оградить от происков церкви. Ледьё и Монфор, через жен осведомленные об этом маленьком предательстве, обменялись за его спиной улыбками. Генё провел по лицу влажным полотенцем и вытер лезвие.