Уроки русской любви
Шрифт:
– Оттого, – отвечала Круциферская с какой-то отчаянной энергией, – оттого, что эта женщина принадлежит другому и любит его… да, да! любит его от души.
Бельтов бросил ее руку.
– Представьте себе, что я именно этого ответа и не ждал, а теперь мне кажется, что другого и сделать нельзя. Однако позвольте, разве непременно вы должны отвернуться от одного сочувствия другому, как будто любви у человека дается известная мера?
– Может быть, но я не понимаю любви к двоим. Муж мой, сверх всего другого, одной своей беспредельной любовью стяжал огромные, святые
– Зачем вы начали защищать права вашего мужа? Никто не нападает на них. К тому же вы дурно начали их защищать; да, если его любовь дала ему такие права, отчего же любовь другого, искренняя, глубокая, не имеет никаких прав? Это странно!.. Послушайте, Любовь Александровна, откровенность, откровенность раз в жизни, потом, пожалуй, я совсем не буду ничего говорить, даже уеду, если вы хотите. Вы говорите, что не понимаете возможности любить вашего мужа и еще любить; не понимаете? Сойдите поглубже, в душу вашу и посмотрите, что там делается теперь, сейчас. Ну, имейте же дух признанья, что я прав, скажите, по крайней мере, что вы все это перечувствовали, передумали, ведь я это знаю, – я видел эти думы на вашем челе, в ваших глазах.
– Ах, Бельтов, Бельтов, зачем все это, зачем этот разговор? – говорила Круциферская голосом, исполненным мрачной грусти. – Нам было так хорошо… теперь не будет так… вы увидите.
– То есть пока мы не назвали вещей своими именами? Какое ребячество!
Бельтов грустно качал головою и щурил глаза; лицо его, за минуту вдохновенное и выражавшее бесконечную нежность, приняло свою насмешливую мину.
Со слезами, с ужасом смотрела на него испуганная женщина…
Круциферская была поразительно хороша в эту минуту; шляпку она сняла; черные волосы ее, развитые от сырого вечернего воздуха, разбросались, каждая черта лица была оживлена, говорила, и любовь струилась из ее синих глаз; дрожащая рука то жала платок, то покидала его и рвала ленту на шляпке, грудь по временам поднималась высоко, но казалось, воздух не мог проникнуть до легких. Чего хотел этот гордый человек от нее? Он хотел слова, он хотел торжества, как будто это слово было нужно; если б он был юнее сердцем, если б в голове его не обжились так долго мысли горькие и странные, он не спросил бы этого слова.
– Вы ужасный человек, – промолвила наконец бедная Круциферская и подняла робкий взгляд на него.
Он выдержал этот взгляд и спросил:
– Куда это Семен Иванович запропастился? Хотел тотчас прийти. Не ищет ли он нас в других аллеях? Пойдемте к нему навстречу, а то совсем смеркается.
Она не трогалась с места, обиженная тоном последних слов. Помолчавши несколько, она опять подняла взор свой на Бельтова и тихим, умоляющим голосом сказала ему:
– Я стала ниже в ваших глазах, вы забыли, что я простая, слабая женщина, – и слезы лились из глаз ее.
Тут, как всегда, любовь и теплота женщины победили гордую требовательность мужчины, Бельтов, тронутый до глубины души, взял ее руку и приложил к своей груди; она слышала биение его сердца; она слышала, как горячие капли слез падали на ее руку… Он был так хорош, так увлекателен в своей
Обыкновенная история (1847)
ИВАН ГОНЧАРОВ (1812–1891)
Александр и Надинька подошли к реке и оперлись на решетку. Надинька долго, в раздумье, смотрела на Неву, на даль, Александр на Надиньку. <…>
– Надинька! – сказал он тихо.
Она молчала.
Александр с замирающим сердцем наклонился к ней. Она почувствовала горячее дыхание на щеке, вздрогнула, обернулась и – не отступила в благородном негодовании, не вскрикнула! <…>
“Неприлично! – скажут строгие маменьки, – одна в саду, без матери, целуется с молодым человеком!” Что делать! неприлично, но она отвечала на поцелуй.
“О, как человек может быть счастлив!” – сказал про себя Александр и опять наклонился к ее губам и пробыл так несколько секунд.
Она стояла бледная, неподвижная, на ресницах блистали слезы, грудь дышала сильно и прерывисто.
– Как сон! – шептал Александр.
Вдруг Надинька встрепенулась, минута забвения прошла.
– Что это такое? вы забылись! – вдруг сказала она и бросилась от него на несколько шагов. – Я маменьке скажу!
Александр упал с облаков.
– Надежда Александровна! не разрушайте моего блаженства упреком, – начал он, – не будьте похожи на…
Она посмотрела на него и вдруг громко, весело засмеялась, опять подошла к нему, опять стала у решетки и доверчиво оперлась рукой и головой ему на плечо.
– Так вы меня очень любите? – спросила она, отирая слезу, выкатившуюся на щеку.
Александр сделал невыразимое движение плечами. На лице его было “преглупое выражение”, сказал бы Петр Иваныч, что, может быть, и правда, но зато сколько счастья в этом глупом выражении!
Они по-прежнему молча смотрели и на воду, и на небо, и на даль, будто между ними ничего не было. Только боялись взглянуть друг на друга; наконец взглянули, улыбнулись и тотчас отвернулись опять.
– Ужели есть горе на свете? – сказала Надинька, помолчав.
– Говорят, есть… – задумчиво отвечал Адуев, – да я не верю…
– Какое же горе может быть?
– Дядюшка говорит – бедность.
– Бедность! да разве бедные не чувствуют того же, что мы теперь? вот уж они и не бедны.
– Дядюшка говорит, что им не до того – что надо есть, пить…
– Фи! есть! Дядюшка ваш неправду говорит: можно и без этого быть счастливыми: я не обедала сегодня, а как я счастлива!
Он засмеялся.
– Да, за эту минуту я отдала бы бедным всё, всё! – продолжала Надинька, – пусть придут бедные. Ах! зачем я не могу утешить и обрадовать всех какой-нибудь радостью?
– Ангел! ангел! – восторженно произнес Александр, сжав ее руку.
– Ох, как вы больно жмете! – вдруг перебила Надинька, сморщив брови и отняв руку.