Уроки русской любви
Шрифт:
– Не смейся, Вера: да, я ее достойный рыцарь! Не позволить любить! Я тебе именно и несу проповедь этой свободы! Люби открыто, всенародно, не прячься: не бойся ни бабушки, никого! Старый мир разлагается, зазеленели новые всходы жизни – жизнь зовет к себе, открывает всем свои объятия. Видишь: ты молода, отсюда никуда носа не показывала, а тебя уже обвеял дух свободы, у тебя уж явилось сознание своих прав, здравые идеи. Если заря свободы восходит для всех: ужели одна женщина останется рабой? Ты любишь? Говори смело… Страсть – это счастье. Дай хоть позавидовать
– Зачем я буду рассказывать, люблю я или нет? До этого никому нет дела. Я знаю, что я свободна, и никто не вправе требовать отчета от меня…
<…>
– Ваше сердце, Ульяна Андреевна, ваше внутреннее чувство… – говорил он.
– Еще что!
– Словом – совесть не угрызает вас, не шепчет вам, как глубоко оскорбляете вы бедного моего друга…
– Какой вздор вы говорите – тошно слушать! – сказала она, вдруг обернувшись к нему и взяв его за руки. – Ну кто его оскорбляет? Что вы мне мораль читаете! Леонтий не жалуется, ничего не говорит… Я ему отдала всю жизнь, пожертвовала собой: ему покойно, больше ничего не надо, а мне-то каково без любви! Какая бы другая связалась с ним!..
– Он так вас любит!
– Куда ему? Умеет ли он любить! Он даже и слова о любви не умеет сказать: выпучит глаза на меня – вот и вся любовь! точно пень! Дались ему книги, уткнет нос в них и возится с ними. Пусть же они и любят его! Я буду для него исправной женой, а любовницей (она сильно потрясла головой) – никогда!
– Да вы новейший философ, – весело заметил Райский, – не смешиваете любви с браком: мужу…
– Мужу – щи, чистую рубашку, мягкую подушку и покой…
– А любовь?
– А любовь… вот кому! – сказала она – и вдруг обвилась руками около шеи Райского, затворила ему рот крепким и продолжительным поцелуем. Он остолбенел и даже зашатался на месте. А она не выпускала его шеи из объятий, обдавала искрами глаз, любуясь действием поцелуя.
– Постойте… постойте, – говорил он, озадаченный, – вспомните… я друг Леонтья, моя обязанность…
Она затворила ему рот маленькой рукой – и он… поцеловал руку.
“Нет! – говорил он, стараясь не глядеть на ее профиль и жмурясь от ее искристых, широко открытых глаз, – момент настал, брошу камень в эту холодную, бессердечную статую”. Он освободился из ее объятий, поправил смятые волосы, отступил на шаг и выпрямился.
– А стыд – куда вы дели его, Ульяна Андреевна? – сказал он резко.
– Стыд… стыд… – шептала она, обливаясь румянцем и пряча голову на его груди, – стыд я топлю в поцелуях…
Она опять прильнула к его щеке губами.
– Опомнитесь и оставьте меня! – строго сказал он, – если в доме моего друга поселился демон, я хочу быть ангелом-хранителем его покоя…
– Не говорите, ах, не говорите мне страшных слов… – почти простонала она. – Вам ли стыдить меня? Я постыдилась бы другого… А вы! Помните?.. Мне страшно, больно, я захвораю, умру… Мне тошно жить, здесь такая скука…
– Оправьтесь, встаньте, вспомните, что вы женщина… – говорил он.
Она судорожно,
– Ах, – сказала она, – зачем, зачем вы… это говорите?.. Борис – милый Борис… вы ли это…
– Пустите меня! Я задыхаюсь в ваших объятиях! – сказал он, – я изменяю самому святому чувству – доверию друга… Стыд да падет на вашу голову!..
Она вздрогнула, потом вдруг вынула из кармана ключ, которым заперла дверь, и бросила ему в ноги.
После этого руки у ней упали неподвижно, она взглянула на Райского мутно, сильно оттолкнула его, повела глазами вокруг себя, схватила себя обеими руками за голову – и испустила крик, так что Райский испугался и не рад был, что вздумал будить женское заснувшее чувство.
– Ульяна Андреевна! опомнитесь, придите в себя! – говорил он, стараясь удержать ее за руки. – Я нарочно, пошутил, виноват!.. – Но она не слушала, качала в отчаянии головой, рвала волосы, сжимала руки, вонзая ногти в ладони, и рыдала без слез.
– Что я, где я? – говорила она, ворочая вокруг себя изумленными глазами. – Стыд… стыд… – отрывисто вскрикивала она. – Боже мой, стыд… да, жжет – вот здесь!
Она рвала манишку на себе.
Он расстегнул, или скорее разорвал ей платье и положил ее на диван. Она металась, как в горячке, испуская вопли, так что слышно было на улице.
– Ульяна Андреевна, опомнитесь! – говорил он, ставши на колени, целуя ей руки, лоб, глаза. Она взглядывала мельком на него, делая большие глаза, как будто удивляясь, что он тут, потом вдруг судорожно прижимала его к груди и опять отталкивала, твердя: “стыд! стыд! жжет… вот здесь… душно…”
Он понял в ту минуту, что будить давно уснувший стыд следовало исподволь, с пощадой, если он не умер совсем, а только заглох: “Всё равно, – подумал он, – как пьяницу нельзя вдруг оторвать от чарки – горячка будет!”
Он не знал, что делать, отпер дверь, бросился в столовую, забежал с отчаяния в какой-то темный угол, выбежал в сад – чтоб позвать кухарку, зашел в кухню, хлопая дверьми – нигде ни души. Он захватил ковш воды, прибежал назад: одну минуту колебался, не уйти ли ему, но оставить ее одну в этом положении – казалось ему жестокостью.
Она все металась и стонала, волосы у ней густой косой рассыпались по плечам и груди. Он стал на колени, поцелуями зажимал ей рот, унимал стоны, целовал руки, глаза. Мало-помалу она ослабела, потом оставалась минут пять в забытьи, наконец пришла в себя, остановила на нем томный взгляд и – вдруг дико, бешено стиснула его руками за шею, прижала к груди и прошептала:
– Вы мой… мой!.. Не говорите мне страшных слов… “Оставь угрозы, свою Тамару не брани”, – повторила она Лермонтовский стих – с томною улыбкою.