Утешение странников
Шрифт:
Роберт вернулся с большой, без этикетки бутылкой красного вина, тремя стаканами и двумя изрядно залапанными хлебными палочками, у одной из которых был обломан кончик.
— Сегодня, — с гордостью возгласил он, перекрывая гвалт, — заболел повар.
Он подмигнул Колину, сел и разлил вино по стаканам.
Роберт начал задавать им вопросы, и поначалу они отвечали нехотя. Они сказали ему, как их зовут, что они не женаты, что живут порознь, по крайней мере на данный момент. Мэри сообщила, сколько лет ее детям и какого они пола. Каждый объяснил, чем зарабатывает на жизнь. Затем, несмотря на отсутствие еды и не без помощи вина, они начали испытывать редко выпадающее на долю туриста удовольствие оттого, что оказались в совершенно не туристическом месте — сделали открытие, обнаружили что-то взаправдашнее. Они расслабились, они с головой ушли в здешний шум и дым; они, в свою очередь, начали задавать
Песня закончилась, и по всему периметру стойки завязались разговоры, сперва еле-еле, приятный легкий гул и шелест иноязычных гласных и согласных звуков; простые фразы, в ответ на которые звучало одно-единственное слово или просто невнятный звук; затем паузы, в случайном порядке или контрапунктом, за которыми следовали более сложные фразы, на более высокой ноте, предполагавшие куда более развернутый ответ. Менее чем за минуту в зале одновременно разгорелось несколько, судя по всему, весьма оживленных дискуссий, так, словно кто-то заранее собрал здесь самых завзятых спорщиков и вбросил полдюжины горячих тем. Если бы музыкальный автомат заиграл сейчас, никто бы его просто-напросто не услышал.
Роберт поставил стакан на стол, обхватил его обеими руками и принялся, затаив дыхание, его рассматривать, и от этого Колину и Мэри, которые внимательно за ним наблюдали, начало казаться, что и им тоже стало трудно дышать. Он выглядел старше, чем тогда, на улице. В косых лучах электрического света на лице у него проступил узор из едва ли не геометрически правильных, похожих на решетку морщин. Две линии, от основания ноздрей к уголкам рта: почти идеальный треугольник. Параллельные борозды поперек лба, а дюймом ниже, под прямым углом к ним, у переносицы одна-единственная глубокая складка плоти. Он едва заметно кивнул сам себе и выдохнул, и его массивные плечи опали. Мэри и Колин подались вперед, чтобы не пропустить начальных слов истории.
— Всю свою жизнь мой отец был дипломатом, и долгие, долгие годы подряд мы жили в Лондоне, в Найтсбридже. Но в детстве я был лентяем, — улыбнулся Роберт, — и мой английский до сих пор далек от совершенства. — Он сделал паузу, как будто ждал, что его сейчас же бросятся опровергать. — Мой отец был большим человеком. Я был самым младшим из его детей и единственным сыном. Когда он садился, то садился вот так. — Роберт принял свою прежнюю, напряженную, с прямой спиной позу и аккуратно опустил руки на колени. — Всю жизнь отец носил вот такие усики, — указательным и большим пальцами Роберт отмерил под носом примерно дюйм, — а когда они начали седеть, он пользовался такой маленькой щеточкой для того, чтобы их подкрашивать, какими женщины подкрашивают глаза. Тушью. Все его боялись. Моя мать, мои сестры, даже посол боялся моего отца. Если он хмурил брови, никто не решался и рот открыть. За обеденным столом говорить было можно только в том случае, если сперва к тебе обратился отец.
Роберт заговорил громче, чтобы перекрыть царящий вокруг гомон:
— Каждый вечер, когда ожидался прием и мама уходила одеваться, нам надлежало сидеть смирно, помня об осанке, и слушать, как отец читает нам вслух.
Каждое утро он поднимался из постели в шесть часов и шел в ванную бриться. Никому не разрешалось вставать с постели, пока он не закончит. Когда я был совсем маленьким, я всегда вскакивал сразу вслед за ним и быстро бежал к ванной, чтобы застать там его запах. Запах, прошу прощения, был ужасный, но его забивали запахи мыла и мужского парфюма. Даже теперь для меня запах одеколона — это запах моего отца.
Я был его любимчиком, я был его страстью. Я помню — может быть, это происходило не раз и не два, — тогда моим старшим сестрам, Эве и Марии, было четырнадцать и пятнадцать лет, и за ужином они принимались упрашивать его: «Пожалуйста, папа. Ну пожалуйста!» И на любую просьбу
Я гордился своими ответами, понятия не имея о том, что меня просто используют. Может, это и было всего один раз. Я бы с радостью исполнял этот номер каждый вечер. А затем отец шел обратно, туда, где во главе стола стоял его собственный стул, и на лице у него появлялось скорбное выражение. «Мне очень жаль, Эва, Мария, я уж было совсем решил передумать, но раз уж Роберт так решил, значит, так тому и быть». И он начинал смеяться, и я смеялся вместе с ним; я верил всему, каждому слову. Я хохотал до тех пор, пока мама не клала мне руку на плечо и не говорила: «Ш-ш-ш, тише, Роберт, замолчи».
Итак! Как же должны были мои сестры ко мне относиться? Следующий случай произошел лишь однажды, это я помню наверняка. Дело было на выходные, и всю вторую половину дня дома никого не было. Я отправился в родительскую спальню все с теми же двумя сестрами, Эвой и Марией. Я сидел на кровати, а они подошли к туалетному столику мамы и вытащили наружу все, что там было. Сперва они накрасили ногти и стали размахивать руками в воздухе, чтобы лак высох. Потом принялись накладывать себе на лица крем и пудру, они накрасили губы, они стали выдергивать волоски из бровей и красить ресницы тушью. Они велели мне закрыть глаза, а сами тем временем стили белые гольфы и надели вынутые из маминого ящичка чулки. А потом они просто стояли, две очень красивые женщины, и смотрели друг на друга. А потом еще целый час бродили по дому, оглядываясь через плечо на каждое зеркало или просто на оконное стекло, кружились, кружились, кружились в центре гостиной или садились этак осторожно на самый краешек кресла и поправляли волосы. И всюду я ходил за ними как тень и все это время смотрел на них, ходил и смотрел. «Правда, мы красавицы, а, Роберт?» — говорили они. Они понимали, что я совсем растерялся, потому что передо мной были уже не мои сестры, а две американские кинозвезды. Они были в восторге от самих себя. Они смеялись и целовались, потому что теперь они были две самые настоящие женщины.
Потом, ближе к вечеру, они пошли в ванную и все с себя смыли. В ванной они попрятали все баночки и скляночки и открыли окна, чтобы мама не почувствовала запаха своих собственных духов. Они аккуратно сложили чулки и подвязки и убрали их на место, в том самом порядке, в котором все лежало раньше. Они закрыли окна, мы спустились вниз и стали ждать, когда вернется мама, и все это время я просто места себе не находил от возбуждения. Ни с того ни с сего эти прекрасные женщины снова превратились в моих сестер, долговязых школьниц.
Потом настало время ужина, а я все не мог успокоиться. Сестры вели себя так, словно ничего не случилось. А мне все время казалось, что отец на меня смотрит. Я поднял глаза, и он тут же заглянул сквозь них прямо мне в душу. Очень медленно он отложил в сторону нож и вилку, прожевал и проглотил все, что было у него во рту, и сказал: «Расскажи-ка мне, Роберт, что ты делал сегодня днем?» И я понял, что он все знает, как Бог. И что он испытывает меня, чтобы понять, достаточно ли я честен, чтобы сказать правду. Так что лгать не имело смысла. Я рассказал ему все: про помаду, пудру, кремы и духи, про чулки из маминого ящичка, а еще я ему рассказал, так, словно этим можно было все оправдать, о том, как аккуратно сестры все за собой убрали. Я упомянул даже про окно. Поначалу сестры смеялись и отрицали все, что я говорил. Но я вспоминал все новые и новые подробности, и они замолчали. Когда я закончил, отец сказал просто: «Спасибо, Роберт» — и вернулся кеде. До самого конца ужина никто за столом не сказал ни слова. Я не осмеливался даже посмотреть в ту сторону, где сидели сестры.