Уто
Шрифт:
Мой способ, как стать невидимым, ни к черту не годится, и стараться нечего. Откладываю книгу, сажусь прямее.
– С тобой все в порядке? – спрашивает Марианна.
– Все отлично, – отвечаю я, придавая лицу самое страдальческое выражение, на какое только способен.
Продолжая смотреть на меня, она говорит:
– Представляю, как тебе трудно. Хорошо еще, что ты так на все реагируешь.
Я еле сдерживаюсь, чтобы не рассмеяться.
– Да? – Это все, что я могу сказать.
Она показывает на рояль у противоположной стены гостиной и продолжает:
–
– Спасибо, – отвечаю бесцветным невыразительным голосом. (Иногда требуется много времени, чтобы стать невидимым: нужно ведь и других убедить, что тебя нe существует.)
Если тебе захочется поговорить с кем-нибудь из нac, мы будем только рады.
– А о чем говорить? – отвечаю ей и стараюсь прорвать осаду, потому что стать невидимым не удалось. Наконец она поднимается.
Во всяком случае, мы счастливы, что ты с нами, знай это, – говорит она.
Не поворачивая головы в ее сторону, я увидел, как она соскальзывает на периферию моего зрения и исчезает окончательно. Теперь, подумалось мне, мое положение заложника стало еще хуже.
Витторио ищет собеседника
Витторио в клетчатой куртке, шарфе, шерстяной шапке стучит по стеклу внутренней раздвижной двери барокамеры и делает мне знаки.
Я в состоянии полной расслабленности, поэтому его призывные жесты для меня сейчас, как внезапное нападение. Не реагирую, стараюсь не замечать его попыток вытащить меня из гостиной, тогда он приоткрывает дверь и говорит:
– Уто, ты не поможешь мне поднять наверх доски?
Ладно бы попросил о чем-нибудь другом, но доски ему подавать… Впрочем, я заметил, что испытываю странную, противоестественную радость каждый раз, когда думаю, как мне противны и он, и его семья, и это благодатное, черт бы его побрал, место; чем больше во мне накапливается злости и раздражения, тем больше удовлетворения я получаю (по принципу «чем хуже, тем лучше»). Поэтому поднимаюсь с дивана и выхожу из тепла гостиной в промежуточный холод барокамеры, где между наружной и внутренней раздвижными дверями холоднее, чем в доме, но теплее, чем на улице. Надеваю ботинки, куртку и плетусь за Витторио по дорожке (он снова ее расчистил), не поднимая головы, не отвечая ни слова, когда он ко мне обращается.
К незаконченной северной стене дома прислонено несколько досок, лестница, на снегу ящик с инструментами. Витторио захватывает горсть гвоздей, кладет в карман молоток и лезет наверх. Уже с лестницы показывает на доски и просит:
– Подай, пожалуйста, одну.
Острые зазубрины на доске впиваются в пальцы, в десять раз усиливая во мне злость и раздражение и, соответственно, удовлетворение от злости и раздражения. Вырвать бы из-под него лестницу и посмотреть, как он полетит вверх тормашками вместе со своими созидательными благими намерениями!
Подаю доску. Он запихивает гвозди в рот, берет у меня доску одной рукой и прилаживает к каркасу. Потом, вынимая изо рта по одному гвоздю, вколачивает их что
– Ничего, – говорит он. – Прибьем те, что здесь, а остальные в другой раз.
Здорово он натренировался обуздывать свои чувства! Приучил их подчиняться командам, как собаку Джино, – ходить рядом у ноги, когда хочется бежать, дружелюбно вилять хвостом, когда хочется кусаться. Сколько же времени у него на это ушло и сколько сил? По своему темпераменту он должен был бы реагировать совершенно иначе, и мне интересно, чем может кончиться такое длительное насилие над своей природой.
Витторио еще некоторое время смотрит на падающий снег, а потом говорит мне:
– Подай, пожалуйста, следующую доску.
Подаю, а сам все больше себя накручиваю: неужели он не понимает, что мне не доставляет большого удовольствия стоять тут под снегом и ему помогать?
Нет, ему такое и в голову не приходит; он берет у меня доски, пригоняет к каркасу, закрывая ими, как в сэндвиче, начинку из серебристой изоляции, стучит что есть сил молотком.
– Видишь, как просто? – бормочет он, и вынув изо рта мешающие говорить гвозди, перекладывает их в карман. – в этой стране даже дети умеют строить дома из игрушечных конструкторов. В Италии с ее камнем, кирпичами, цементом все так окончательно,от Альп и до носка сапога страна застроена окончательнымуродством.
Продрогший до костей, я смотрел снизу на рифленые подошвы его лесничих сапог, подавая ему время от времени то доски, то гвозди. Я делал слишком мало движений, чтобы согреться, он же не останавливался ни на минуту.
– Это скорее хижины, а не настоящие дома, даже те, что выглядят основательно. Видел их – в неоклассическом стиле с колоннами, внутренними двориками и всякими прибамбасами? Ударь со всей силой по стене такого дома, она и развалится. Как в истории про трех поросят, помнишь?
Странно слушать подобные речи от человека, который трудится с такой отдачей сил, с таким напряжением мускулов и легких. Мне показалось, я уловил в его тоне едва заметную досаду на этот дом, на идею построить его именно для этой семьи, именно в этом месте и именно в этой стране. Досада, вернее, слабая тень досады, была настолько мимолетна, что я не был до конца уверен, но у меня появился проблеск надежды.
– В таких хрупких домах есть своя прелесть, – продолжал он. – Диафрагма из дерева и стекла отделяет тебя от Вселенной, защищает от холода и темноты, но ты знаешь, что ее прочность не беспредельна. Стоит перестать отапливать такой дом, следить за ним и поддерживать его в порядке, он превратится в деревянный ящик, и очень быстро разрушится.