Уто
Шрифт:
– Мне помогали только класть фундамент, ставить стропила, ну и поднимать слишком тяжелые балки, а в остальном я сам. Джузеппе, конечно, много сделал, он был моим незаменимым помощником.
Джеф-Джузеппе улыбнулся, польщенный похвалой, но улыбка была неуверенная, он все время переводил взгляд то на Витторио, то на меня и переминался с ноги на ногу.
– Как вспомню, самому не верится. Такую работу проделали, просто уму непостижимо! Ты даже не представляешь себе, чего нам это стоило! И все ради того, чтобы создать пристанище для людей и убежище для духа. – Витторио посмотрел на меня. – Это ведь самое настоящее чудо, верно?
Я лишь пожал плечами. Темные очки служили неплохой
Он взял лопату, прислоненную к стене как раз в том месте, где заканчивалась уже расчищенная дорожка, и принялся расчищать дальше. Я представил его себе за этой работой ранним утром, когда все семейство, включая Марианну, спало глубоким сном: с раскрасневшимся лицом он энергично вонзает лопату в снег (делая при этом вдох), потом одно ловкое движение – и снег летит в сторону, ложится поверх нетронутого белого покрывала.
Собака и Джеф-Джузеппе идут следом за Витторио, ступая уже на расчищенную дорожку; я отстаю на пару шагов, потому что боюсь поскользнуться: не хочется растянуться на стезе, которую он прокладывает в свой семейный рай.
Витторио доходит до северной стены, которая, оказывается, еще не обшита деревом: листы синтетического утеплителя покрыты только изоляцией. Он приставляет лопату к углу и идет вдоль западной стены в обратную сторону. Мы гуськом следуем за ним. Он останавливается у двери, открывает ее, входит. Мы за ним.
Здесь холодно, как на улице, но зато разуваться не надо: пол деревянный, из плохо обструганных сосновых досок. Кругом картины – готовые, почти законченные, едва начатые, лишь загрунтованные. Картины везде – вдоль стен, на мольбертах, на полу штабелями. Банки, тюбики с красками – непочатые и совсем выдавленные, кисти всех размеров, бутылки с растворителями, тряпки, запачканные красками стаканы. Пахнет скипидаром, олифой, маслом, деревом. Света еще больше, чем в гостиной: он проходит через огромные окна и стеклянный потолок. Это уже не деревянный, а стеклянный ящик-дом, просто светоусилитель какой-то, заставляющий вибрировать каждый оттенок краски на полотне, каждую засохшую каплю на тюбике.
Витторио говорит: «Вот!» и обводит ателье руками, точно не показывает его, а загораживает. В этом жесте легкая застенчивость, не имеющая ничего общего с самоуверенной похвальбой, которую я слышал от него несколько минут назад и которая вызвала у меня ассоциацию с оглушительным медным рычанием вконец зарвавшегося саксофона. Почти смущенно он показывает на картину, стоящую на ближайшем ко мне мольберте, и бормочет:
– Еще сам не знаю, что из этого получится.
На картине размашистые мазки, разноцветные полосы, напоминающие вывернутый наизнанку яркий пейзаж; чем ближе подхожу, тем больше все сливается. Я чувствую, как во мне поднимается раздражение. Нет, картины совсем не плохи, в них есть экзистенциальное начало, почти примитивная мощь, необъяснимая притягательность. Мать говорила мне, что Витторио один из самых значительных на сегодня художников в Италии, да и не только в Италии, но и в Америке, и во всем мире. Правда, это ни о чем не говорит: сколько я видел мазни, подписанной самыми известными фамилиями.
Он ходит по ателье и, не глядя на меня, поворачивает в мою сторону то одну, то другую картину.
– Иногда я работаю одновременно над двумя, тремя, четырьмя картинами, пока не пойму наконец, какую из них не могу не закончить, – говорит он.
Джефу-Джузеппе небось уже до смерти надоели все эти разговоры о картинах, поэтому он наклоняется к собаке, чешет ей шею и что-то говорит, – видно, думает, ей очень интересно.
Витторио поворачивает ко мне еще одну большую картину, после чего переходит к длинному столу
– Все они написаны под влиянием удивительной атмосферы этих мест. До того как я сюда переехал, я никогда не работал с таким подъемом.
Молча киваю, как будто выполняю упражнение для головы: наклон вперед всего на несколько миллиметров, потом вернуться в исходное положение. Произносить слова благодарности совершенно не хочется. Чем вдохновенней и серьезней они мне тут все рассказывают и показывают, тем более потерянным и растерянным я себя чувствую, – точно меня вышвырнули за пределы мира. Но картины не плохи, совсем не плохи, особенно игра красок, как мне кажется.
Уто Дродемберг – крупнейший эксперт, коллекционер. У него на картины глаз наметан, только бросит острый, как клинок, взгляд и уже знает: стоящая вещь или так, ерунда. Стремительно переходя от одного полотна к другому, он за считанные секунды выносит свой неумолимый вердикт, основанный на исключительной интуиции. Хоть этого знаменитого Фолетти и не назовешь дилетантом, но даже с него спесь слетает, когда он, как новичок, пытается разгадать, что думает о его картинах мэтр. Уто Дродемберг не произносит ни слова, его лицо остается непроницаемым. Он и сам мог бы писать картины, если бы хотел. И еще какие картины! Но ему скучно заниматься тем, что требует длительной концентрации внимания.
Витторио расхаживает по своему просторному ателье, исподтишка бросая на меня тревожные взгляды: хочет все-таки знать, что я думаю. Он включает небольшую электрическую печку и тут же снова ее выключает, не дав ей даже чуть-чуть согреть ледяной воздух; ставит кисточки в банку, сдувает с полотна приставшие опилки. Мое невозмутимое молчание его явно нервирует: возможно, он ждет от меня хоть каких-то знаков одобрения.
– Ладно, – говорит он в конце концов, – я хотел тебе только ателье показать, а не работы. – И почти выпихивает нас всех на улицу, включая собаку. Но только он запер дверь, как уже снова сел на своего конька: посмотрел на все еще падающий снег, обвел глазами поляну и не сказал, а прямо-таки прокричал: – Да чего стоит любая картина по сравнению со всем ЭТИМ! – Однако убежденности в его голосе я не услышал.
Заложник совершает поступок
Я окончательно проснулся, хотя нет еще и шести. Непонятно, с чего это вдруг? Пытаюсь снова заснуть, но мне это не удается. Какая-то сила прямо выпихивает меня из постели, заставляет встать, одеться, заглянуть в непроглядную темноту окна, подойти к стеллажу и начать рассматривать книги и тетради Джефа-Джузеппе.
Четыре книги выступлений гуру с его автографом, сделанным размашистым и не очень разборчивым почерком. Представляю, каким взглядом смотрела на гуру Марианна, пока тот сочинял посвящение Джефу-Джузеппе! Детская американская энциклопедия, школьные учебники по истории, географии и английскому, несколько итальянских и американских романов, скорее всего, по высоконравственному выбору его матери, дневник, в котором только даты, имена, записи домашних заданий и ни словечка, ни намека на то, что происходит на самом деле за фасадом семейства Фолетти. Между последними страницами дневника вырванная из журнала фотография толстой голой блондинки, которая снята как бы через кисею: контуры фигуры слегка размыты. Почти пустая коробка кокосового печенья. Фотографии, в рамках и без: все семейство рядом с гуру перед Кундалини-Холлом (одни сплошные улыбки), на площади Сан-Марко в Венеции, на балконе, видимо в Милане (все бледные-пребледные), на тропическом пляже, без Нины, Витторио красуется своим голым торсом.