Уто
Шрифт:
Вдруг снова шаги, энергичнее и поспешнее первых, и, еще до того как раздается стук, я понимаю, что это Марианна. «Уто, ты спишь? Ответь мне!» – слышу я ее голос.
Пытаюсь по-звериному затаиться под одеялом, понимая при этом, что ничего не выйдет: в вопросе столько беспокойства, заботы, желания помочь, что больше нет смысла притворяться спящим, да у меня и сил больше нет сохранять неподвижность. Придется открыть глаза и ответить.
Сажусь в постели, будто только что проснулся, и говорю: «Да?»
Марианна уже приоткрыла дверь и просунулась в комнату. Она вся залита белым светом, от которого ее глаза, одежда и волосы кажутся просто ослепительными. Комната тоже залита светом. Он проникает через незанавешенные окна, причем одно из них – прямо у меня
– С добрым утром, с Новым годом, – говорит Марианна, – мы уже начали беспокоиться.
В ее улыбке, взгляде, каждом слове и жесте – мощная энергия, я чувствую, как она поглощает мою волю, капля за каплей. Инстинктивно принимаю защитную позу: поджимаю к подбородку колени.
– Уже встаю, – говорю как ни в чем не бывало.
– Скорей, мы ждем тебя, – бросает она мне и исчезает, но ее взгляд остается в комнате, я ощущаю его на себе, вылезая из постели и подбирая разбросанную по полу одежду.
Уто Дродемберг на подмостках Америки, здесь он в своей стихии. Его облик, его повадки необъяснимым образом изменились: зеркало в створке платяного шкафа Джефа-Джузеппе отражает нового Уто Дродемберга, у которого и фигура стройней, и волосы золотистей, и ноги длинней, даже без мотоциклетных ботинок. Он почти вплотную приближает лицо к зеркалу, поднимает одну бровь, складывает губы трубочкой и вот уже видит себя на огромном экране, куда устремлены взгляды сидящих в зале людей, сотен людей. Отступает на шаг, сгибает ногу в колене и начинает крутить рукой у себя над головой. Удивительно, сколько в этом простом движении завораживающей силы! Потом он распрямляет ногу и наклоняется всем телом вперед. Тысячи глаз следят за ним, затаив дыхание, он почти физически ощущает прилив этой мощной волны внимания, взгляды, взгляды, тысяча взглядов придают ему фантастическую силу. Чувство ответственности перед теми, кто смотрит на него из зала, пугает и одновременно вдохновляет; сердце учащенно бьется, но эмоции не выходят из-под контроля. Едва заметная улыбка трогает его губы, но он чувствует: зал ждет от него широкой открытой улыбки, улыбки во весь экран. Наконец-то ему захотелось вынырнуть из глубин сна, где он так отчаянно пытался удержаться, захотелось выпрыгнуть, вытащить себя, чего бы это ни стоило. Сердце бьется все сильней, но кровь по венам течет спокойно, она холодная, почти ледяная, потому что он как будто мчится этим январским утром на «Харли Дэвидсоне» без куртки и шлема, и хоть тело обжигает холод, какая разница? Опьяненный бешеной скоростью, он ничего не замечает вокруг, только тонкие ноздри дрожат от волнения, придавая его аристократическому носу еще более благородный контур.
Очень медленно спускаюсь по лестнице в просторную гостиную, залитую бьющим во все окна дневным светом. Камера, ни на секунду не выпуская меня из кадра, как в видеоклипе, плавно спускается со мной вместе и ведет меня сквозь взгляды стоящих внизу, будто их на самом деле нет.
Между тем все семейство Фолетти, включая собаку и Витторио, вынимающего в эту минуту из духовки свежеиспеченный хлеб, смотрит на меня. Марианна говорит: «С Новым годом!», Джеф-Джузеппе и Нина говорят: «С Новым годом!», улыбки во весь рот, блеск в глазах, точно они вчера не напоздравлялись. Собака радостно поскуливает, Витторио ставит хлеб на кухонную стойку и тоже говорит: «С Новым годом!»
– И вас так же, – бурчу я себе под нос и собираюсь направиться в барокамеру, где оставил вчера в кармане куртки темные очки.
Но они не дают мне и шагу сделать: обступают со всех сторон, обнимают, целуют и всеми силами стараются показать, как они меня любят. Витторио в клетчатом красно-белом фартуке, на правой руке у него варежка-прихватка в виде головы жирафа; у Нины, которая сегодня выглядит изящней и еще тоньше, чем вчера, аккуратная прическа, – пай-девочка да и только; Джеф-Джузеппе не может оторвать глаз от свертков и пакетов, разложенных под елкой, Марианна в
Витторио театральным жестом показывает на окно.
– Видал? – говорит он. – В твою честь, как по заказу.
Я поворачиваю голову и только сейчас понимаю, почему свет такой белый и почему за окном такая тишина: там медленно падают большие пушистые хлопья, они уже побелили лес вокруг дома и покрыли снежной подушкой лужайку. Просто Уолт Дисней, настоящая сказка! По сравнению с этим чудом все остальное кажется бутафорией – и Новый год, и светлая, вся из дерева гостиная, и светлые мягкие ковры на полах, по которым ходишь, как по облаку, и светлые одежды, светлые улыбки, светлые шерстяные носки, надетые на всех Фолетти без исключения.
Тут Марианна, которая ни на секунду не теряет бдительности, шныряя по сцене глазами во всех направлениях, восклицает: «Все за стол, уже почти двенадцать!»
Пока она режет хлеб, остальные члены семейства подталкивают меня к столу, накрытому в стеклянном и словно вдвинутом в глубь заснеженной поляны углу гостиной. На отглаженной, без единой замятинки, скатерти тарелки, сверкающие золотыми и серебряными звездочками, салфетки в именных деревянных кольцах, баночки с медом и домашними вареньями, корзиночки с домашним печеньем, большой чайник под ватным Дедом Морозом. Пока я спал, у них было предостаточно времени чтобы продумать сервировку до мелочей. Зато получилось безупречно, как в ролике, рекламирующем печенье, даже аппетитней, потому что печенье пахнет, и пахнет вкусно.
Осторожно, как сапер бомбу, Марианна вносит плетеную хлебницу с хлебом, нарезанным крупными ломтями, и ставит в центр стола, точно это не хлебница с хлебом, а символ семейного счастья. Потом она садится, складывает руки и, прикрыв глаза, принимается читать по-немецки молитву, да так горячо, что мне делается за нее еще больше стыдно, чем накануне в амбаре. Остальные молчат, уставившись в свои тарелки: Джеф-Джузеппе – со сложенными, как у матери, руками, Нина – с рассеянным выражением лица, Витторио – с полуулыбкой на губах, которая не очень-то годится для такого торжественного ритуала. Наконец его жена закончила, опять сказала: «С Новым годом!», все хором повторили за ней: «С Новым годом!», после чего мужская половина семьи набросилась на еду.
Я ни на минуту не забыл, что я – пленник, не-участник, непримиримый противник всяких объединений, создаваемых людьми, но очень хотелось есть, и я стал есть. Правда, я пытался выразить свой протест тем, что не отвечал улыбкой на их улыбки, не смотрел им в глаза, когда они ко мне обращались, не говорил «спасибо», когда они мне что-нибудь передавали. Как бы машинально я откусывал домашнее печенье, жевал домашний хлеб, намазанный домашним вареньем, клал в рот сладкий американский картофель. У меня никогда не было особых пристрастий в еде, но это их неукоснительное, прямо-таки идеологическое вегетарианство, как вчера вечером в Кундалини-Холле, вызывало у меня злость; эта пища без мяса, яиц, молочного и соли бесила меня не меньше, чем зоркий, одобряющий взгляд Марианны. Съесть бы сейчас у них на глазах пару сосисок, яичницу на сале, свиную колбасу или свиные ножки, а то и вареную телячью голову!
Марианна, между тем, пересказывает речь гуру, которую он произнес перед операцией. Она вся светится, повторяя мне самые обычные фразы; каждое слово произносит нараспев, прикрыв глаза, будто декламирует поэтический шедевр.
– Его простота поразительна, – восхищается она. – Он умеет донести до тебя истину в самой чистой, самой доходчивой форме. Любой ребенок его понимает, для него не существует никаких языковых барьеров.
Витторио, не прекращая есть, согласно кивает.