Утоление жажды
Шрифт:
— Не будем портить праздник!
— Забыто! Кончено!
— И вообще — не для столовой!..
Карабаш слушал и помалкивал, усмехаясь в душе. Он видел и чувствовал каждого из этих людей. Гохберг, Ниязов да, пожалуй, еще председатели колхозов и с ними многие другие, которых не было тут, радовались сегодняшней победе так же безоглядно и полно, как радовался Карабаш. Потому что она была делом их рук, делом их жизни. Но были здесь и зрители, сочувствующие, или равнодушные, или даже втайне враждебные, как Хорев, как Давлетджанов, ближайший
Не стоило спорить с ними так шумно и яростно, как это делал Гохберг. Сегодня они в слабой позиции. Их удел — молча жевать плов или же заниматься туманными предостережениями. Благодаря застольному шуму, выпитому вину и некоторому общему утомлению, спор не разросся и праздничное настроение победило. Как ни крути, а в Пионерном сегодня именины! Закончили раньше срока. Могучая экономия. А дальше что ж? Вода покажет. Вода разрешит все споры. Вода — главный заказчик. Да! Именно! А как вы думали? Вода — самый строгий контролер, его не подпоишь…
В таком случае за здоровье воды!
Хорев от волнения начал вдруг жадно есть и за три секунды набил полный рот жареным мясом. Остальные тоже занялись едой, чокались остатками вина, потом кто-то предложил выйти на улицу и посмотреть, как молодежь играет в волейбол и соревнуется в туркменской борьбе гюреш. И все вдруг радостно встали и торопясь пошли к выходу.
На улице к Карабашу подошел Зурабов и опять сказал, что здесь живет его жена. Тут не было ничего нарочитого, просто он забыл, что уже говорил об этом. Он был заметно пьян.
Они остановились возле клуба. Забивальщики «козла» все еще стучали костями, но зрителей около них не было: все перекочевали на спортивную площадку, где состязались гюрешисты.
Наступил вечер, делалось холодно, и Карабаш чувствовал озноб. Но это был не столько озноб от холода, сколько от томящего нетерпения, возникшего неизвестно отчего. Что его томило? Навстречу чему он так нервно и непонятно спешил?
16
Нагаев и Марютин сели на корточки в первом ряду зрителей, Марина отстала от них давно. Кто-то видел, как она обедала вместе с Беки, Иваном Бринько и Фаиной, потом все четверо пошли куда-то за поселок, в сторону озер.
За обедом Нагаев и Марютин распили по бутылке ашхабадского, настроение у обоих взвинтилось, и они почему-то долго спорили на такую тему: могут ли животные мыслить? Разговор начался с собак, которые крутились в столовой, — лохматые туркменские псы с обрезанными ушами. Марютин говорил, что животные могут мыслить непременно, Нагаев утверждал обратное. Приводили разные примеры, вплоть до петухов. Потом пошли смотреть гюреш. И вот, когда сели на песок, сложив ноги по-туркменски, и задымили папиросками, Марютин впервые заговорил о дочке.
— Ты, Семеныч, не сомневайся, — сказал он.
— А что? — спросил Нагаев.
— Не сомневайся, говорю. И все.
— А чего сомневаться?
— Ну и все! У нас такого не водится, чтоб с парнями туда-сюда.
Нагаев поморщился:
— Ладно! Давай гляди…
На широкой кошме возились два босых туркменских парня в коротких халатах, подпоясанных кушаками. Вцепившись обеими руками в кушаки противника, они изо всех сил раскачивали друг друга, стараясь свалить, бросить наземь или хотя бы приблизить к себе, чтобы схватиться плотнее. Вокруг борцов прыгал по ковру Байнуров со свистком во рту, следя за тем, чтобы парни держались за кушаки как следует, не нарушая правил.
Зрители кричали по-туркменски, подбадривая пальванов. В первом ряду сидели пастухи, среди них два белобородых старика, настоящие знатоки гюреша. Нагаев видел туркменскую борьбу и раньше, и она ему не особенно нравилась. Волынка какая-то. Ходят вокруг да около, за кушаки держатся и кряхтят. А для победы достаточно, чтобы противник коснулся ковра хоть рукой, хоть коленом, — какой интерес! То ли дело в России, где схватываются грудь о грудь, безо всяких кушаков, ломаются так, что кости трещат, и не расходятся до тех пор, пока один кто не припечатан к земле лопатками.
А здесь — вон они, молодцы! — в перерывах между схватками сидят по углам, отдыхают и даже чай пьют из пиалушек.
За спиною Нагаева двое рассуждали вполголоса:
— Тут не на силу, а на хитрость.
— Главное, как пояс завязать…
— Да я знаю! И армяны так борются, и азербайджаны. Татары тоже…
— Тут главное — ноги прячь, а то перекинет…
— Калмыки тоже…
— Какие калмыки? Калмы-ыки! — передразнил Нагаев, оглядываясь. — Мели, Емеля! Калмыцкая борьба совсем другая. Вперед узнай, потом говори.
— Да все одно…
— Калмыки, во-первых, в одних портках борются. Понял? Без халатов. Так что чего зря говорить!
Нагаев произнес это таким грубым, сварливым голосом, как будто незнакомый парень, заговоривший о калмыках, был его личным врагом, а его самого калмыцкая борьба волновала всю жизнь. На самом деле он лишь однажды видел, как борются калмыки (давно, до войны, где-то на Волге, в жаркий праздничный день на деревенском базаре), а сейчас ему просто хотелось поспорить. Нагаев пил вино редко, зная, что оно действует на него нехорошо: он не пьянел, не орал песен, не лез в драку, но настроение у него портилось, и он весь как бы наливался раздражением. Когда Нагаев бывал пьян, ему всегда хотелось спорить.
На кошму между тем вышли Султан Мамедов и тот самый чернобородый чабан, который кетменем рубил перемычку. Когда Султан Мамедов переодевался, — на всех пальванах было два короткополых халата и два пояса, лежавшие кучками по углам кошмы, — стало видно, как он чудовищно волосат. Его спина, грудь, ноги были мохнатыми и черными, и весь он был похож на медведя: низкий, плечистый, с кривоватыми, толстыми в икрах ногами.
— Вот черт страшный! — сказал кто-то.
— Сейчас Сережка даст прикурить, — сказал другой голос.