Утоли моя печали
Шрифт:
При этом он вербовал стукачей. В первый раз он уговаривал меня едва ли не ласково. Он знает, что я - советский патриот, а ему так нужна точная, добросовестная информация. Но и в этот и в следующий раз я говорил ему то же, что раньше Шикину и другим его коллегам в подобных случаях: если я узнаю о чем-либо опасном для объекта, для государства, то, разумеется, немедленно подам сигнал тревоги, но не хочу, не могу и не буду подслушивать, подглядывать, подделываться к тем, кто высказывает чуждые мне взгляды. А доносить о спорах, о разговорах я считаю и недостойным, и просто ненужным.
– Вот этот ваш разговор уже есть антисоветский... Можно расценить как агитацию против бдительности.
– Простите, гражданин подполковник, но кто может поверить, что заключенный вел антисоветскую агитацию наедине с офицером госбезопасности, оперативным работником такого ранга?
Он помолчал, ухмыляясь и таращась, - тренируя железный дзержинский взгляд. Но я знал противоядие - спокойно глядеть в переносицу, стараясь думать о чем-нибудь постороннем, далеком.
– Идите!..
На утренней поверке дежурный объявил, что впредь разрешается писать только ближайшим прямым родственникам - родителям, жене, детям или братьям, сестрам. И мы сегодня же должны были представить оперуполномоченному списки адресатов, точно указав возраст и место рождения.
Список я принес, но не помнил точно название того поселка в Донбассе, где родилась Надя, - Александров, Александровск, Александровка или Александрия - и не знал, как он называется теперь.
Мишин проглядел список и посмотрел на меня почти весело.
– Этого не приму, это филькина грамота. Как же это вы женились и не знали на ком, где родилась.
– Чтобы узнать человека, не нужно изучать его паспорт.
– Так что же, вы себе жену в бардаке нашли?
– Гражданин подполковник, вы не имеете права оскорблять моих близких. Я настаиваю, чтобы вы взяли свои слова обратно!
– Еще чего!
Он встал из-за стола и ухмылялся уже по-иному, злорадно: ага, поймал за живое!
– Вы что это себе позволяете? Я вас спрашиваю, и вы обязаны отвечать. Я спрашиваю, в каком бардаке вы женились, что не знаете происхождения...
– Видимо, это вы привыкли иметь дело с теми, кто женится в бардаках... Пока вы не извинитесь, я не приду к вам ни на какие вызовы, ни за письмами... Можете притащить силой... Но все равно - разговаривать не буду...
– Эт-та что значит?
Но я уже не видел его, не слышал. Ощущая, как деревенеет затылок от холодного бешенства, боясь взорваться, я круто повернулся и выбежал из кабинета.
В коридоре стояла обычная очередь получателей писем. Некоторые потом рассказывали то, чего я не помнил:
– ...проскочил бледный, глаза дикие, бормочет: "Не позволю... не позволю..." Мы уже думали - запсиховал, получил дурное известие и тронулся...
В тот же день я подал заявление начальнику тюрьмы. Тогда в этой должности был флегматичный подполковник, судя по ленточкам и нашивкам за ранения - фронтовик. У Мишина была одна куцая полоска из двух ленточек явно тыловые награды.
Начальник вызвал меня:
– Что вы там придумали?
И, терпеливо выслушав мои объяснения, заговорил спокойно, мне показалось даже сочувственно:
– Ну, подполковник сказал, быть может, не так. Зачем же сразу на принцип давить, обижаться? Вы ж не одной компании... Это на дружков-приятелей обижаются. А вы пишете, чтоб подполковник извинился... Так не бывало. Не хотите разговаривать? Даже свои письма получать?.. Это ж как-то, знаете, несерьезно, по-детски... Может, вы теперь и на меня обидитесь?
– Советские законы и в уголовном кодексе и в уголовно-процессуальном точно предписывают - нельзя унижать человеческое достоинство. Даже злейших преступников нельзя мучить или оскорблять... Подполковник нарушил закон. Пока он передо мной не извинится, я не буду с ним разговаривать, ни сам к нему обращаться, ни отвечать на его вопросы.
– Это значит - вы хотите не исполнять, нарушать приказания, сопротивляться начальству. Вы что ж, не понимаете, что это значит?
– Понимаю, что ничего не нарушал и нарушать не собираюсь. Порядок я соблюдаю, работаю добросовестно. Но просто не буду разговаривать с тем начальником, который меня грубо оскорбил. Пока он не извинится.
– Значит, не пойдете за почтой, не будете посылать писем? Мы ж для вас исключение делать не будем. Ну что ж, значит, сами себя наказываете. И своих родственников. Они ж беспокоиться будут.
...Больше двух месяцев я не ходил за почтой и сам не писал. Гумер позвонил моим родным, сказал, что я здоров, благополучен, но пока не буду переписываться. Однако передачи носить можно. (Передачи нам привозил завхоз.)
Потом Мишин ушел в отпуск, и почту стал выдавать и принимать сам начальник. Я сразу получил большую пачку писем от Нади, от родителей, от Инны Левидовой и несколько пакетов книг. Среди них был учебник китайского языка, брошюры - речи Сталина, переведенные на китайский, и словари турецкий, монгольский и др.
Начальник спрашивал, сколько есть иероглифов, трудно ли их выучить, какие языки я знаю, спрашивал и поглядывал с любопытством, явно доброжелательным. В следующий раз он спросил, много ли еще иероглифов я выучил, и я нарисовал ему некоторые, наиболее легко толкуемые.
Он поглядывал едва ли не с уважением.
А на третий раз, войдя в его кабинет, я увидел рядом с ним Мишина, загорелого, в новеньком френче с погонами летчика.
– А, вот он, обидчивый. Чуть на дуэль меня на вызвал. Такой фон-барон... Ну что, все еще на меня дуетесь?
– Гражданин начальник, - я говорил, глядя между ними, - я не могу добавить ничего к тому, что уже сказал. Гражданин подполковник оскорбил моих близких, и пока он не извинится...
– Ну ладно, ладно... Ну я признаю, что не так выразился, что погорячился. Нервы ж у меня тоже не железные... Ну вот при начальнике признаю. Так что будем считать, что с этим вопросом покончено. Согласны?
– В таком случае - да.
С тех пор и уже до конца Мишин был со мной вежлив, даже приветлив. Больше не пытался вербовать, но, выдавая письмо, иногда заговаривал: