Утоли моя печали
Шрифт:
Однако меня всегда радовали и радуют встречи с такими верующими, которые похожи на Мотю Мейтува тем, что для них религия - это не система догматов и ритуалов, а нравственная основа человека, живой источник доброго отношения к другим.
В январе 44-го, после госпиталя, в дни последней побывки в Москве, мы вдвоем с другом пришли в гости к нашей приятельнице, бывшей сокурснице. Мы пили пустой чай с огрызками сухарей и говорили о том, когда может кончиться война, что будет после. Говорили, что люди теперь должны стать умнее, добрее, справедливее. Война раскрыла действительные свойства народа, кто чего стоит, и после войны
Хозяйка, молодая, серьезная женщина, сперва молча слушала наши рассуждения, а потом заговорила тихо, мягко и все же так, что мы уже не перебивали:
– Прогресс... Раньше, до войны, в институте, - это было в прошлую эпоху, кажется, век тому назад, - я тоже верила в прогресс, в светлое, прекрасное будущее... Потом была эвакуация. Мы с мамой голодали. Я работала судомойкой, уборщицей, швеей - шила мешки и рукавицы. Много работала. Но голова была небывало свободна. И я все думала, думала. Вот мы учили историю - Египет, Вавилон, Эллада, Рим, Средние века... Читали книги - древние и новые... И что же? Тогда голодали, мучили и убивали людей, и теперь мучают, убивают и голодают... В абсолютных числах теперь даже больше, чем когда-либо раньше. Больше жертв, больше палачей... Но всегда были и счастливые люди. Всегда было счастье любви, материнства, счастье выздоровления, избавления от опасности, от беды... И радость от музыки, от стихов, от весеннего утра, от встреч с хорошими, добрыми друзьями, от моря, от леса... Подумайте, разве за сотни, за тысячи лет сколько-нибудь изменилось отношение суммы человеческого счастья и суммы несчастья?.. Нет, никакой прогресс не может избавить людей от горя, от смерти. И не может прибавить радости.
Потом я часто вспоминал этот разговор. Старался рассуждать так же просто и бесстрашно, как она. И уже не испугался, прочитав Бердяева: "В истории нет по прямой линии содержащегося прогресса добра... нет и прогресса счастья человеческого - есть лишь трагическое, все большее и большее раскрытие самых противоположных... как начал добра, так и начал зла..."
Необходимость непреложных нравственных законов в древности сознавали Хаммураби, Солон, Моисей, Конфуций, Лао Цзы, Христос, Магомет, Ярослав Мудрый...
Многие религиозные догматы возникали, чтобы подавить врожденные разрушительные инстинкты, которые неподвластны рассудку. Евангелие я всегда воспринимал как поэтически воплощенное утверждение самых добрых нравственных сил.
Думая о том, какой будет социалистическая этика, я верил, что она вырастет прежде всего из библейско-евангельских заповедей, из лучших традиций буддизма и Дао. Однако нашу нравственность, наш категорический императив должно отличать от всех моральных кодексов прошлого атеистическое бескорыстие.
Рассуждал я просто: религиозные учения, возникшие в товарном обществе, таят в себе принципы товарообмена. Предписывая добро и отвергая зло, они сулят за все надлежащую оплату: будешь добрым при жизни - вознесешься после смерти в рай, обретешь вечное блаженство; будешь грешить, злодействовать попадешь
Возможности покаяния и прощения, замаливания грехов и предельное развитие таких возможностей - индульгенции, оплаченные молебны - отражают простейшие товарные отношения между людьми реального мира, проецируют их на отношения между человеком и Богом - сверхреальными, надмирными силами.
Человечество еще не освободилось от власти материальных сил, господствующих в "царстве необходимости", от власти непостижимых стихий рынка, от всех опасностей, порождаемых инстинктом стяжательства, хищным своекорыстием, завистью и соперничеством собственников, - следовательно, религиозные законы нужны и полезны. Так я думал всегда.
Новая сталинская церковная политика, начавшаяся еще в 1934 году *, и все более полное подчинение церкви государству после войны доказывали: мудрый вождь понял это. Без участия религиозных авторитетов невозможно устанавливать и соблюдать человечные отношения между людьми, между отдельным гражданином и обществом и государством.
Сталинский "конкордат" с патриархом Сергием, восстановление Синода, семинарий, нескольких монастырей мне казались успешным решением тех проблем, которые некогда тщетно пытались решить "богоискатели" Горький и Луначарский. Но идеальные нравственные законы социализма будут свободны от всех иллюзий и от всех видов "лжи во спасение".
* С 1934 года в повседневной пропаганде, в школьных и вузовских учебниках стала подчеркиваться "исторически прогрессивная роль православия в России"; главный партийный поэт Демьян Бедный за хамское безбожие в стихах был жестоко проработан.
Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин не пытались представлять будущее человечества сколько-нибудь конкретно. Потому что их занимали прежде всего проблемы истории и современности, отношения между классами и государствами, сложные хитросплетения экономики и политики. Для них важны были общественное бытие и общественное сознание. И поэтому казались малозначимыми частный быт и частное сознание, повседневные заботы "маленьких людей".
Не сомневаясь в том, что классики марксизма были правы, когда занимались только законами больших чисел, я думал, что эта их правота исторически ограничена - действительна только для их времени.
А Достоевский на одной странице "Подростка" воспел, - именно воспел как поэт, как художник, - будущее содружество людей, которые освободились от всех религий, не верят в бессмертие души. Но именно поэтому они особенно нежно любят друг друга, любят природу, любят свою короткую, но тем более прекрасную жизнь. Достоевский- автор "Бесов", противник народовольцев и друг Победоносцева - писал о людях социалистического безбожного общества с необычайной симпатией. И мне, комсомольцу, он представлялся провозвестником нового абсолютного нравственного закона для всех времен.
Уже тогда я не только ощущал, но и сознавал превосходство Достоевского и Толстого, Гете и Пушкина над моими законоучителями. Маркс и Энгельс так восхищались Данте, Шекспиром, Гете, Бальзаком, а Ленин так писал о Толстом, что было очевидно: "классики марксизма" смотрели на классиков мировой литературы снизу вверх.
Эрнст и Федор Николаевич воспринимали эти мои рассуждения с некоторым любопытством, снисходительно, как фантазии мечтателя. Но бывало, и отстраняли их, как маниловские благоглупости.