Утоли моя печали
Шрифт:
Оставались минуты... Молодой надзиратель подмигнул явно сочувственно...
Пришел тюремный канцелярист и вручил "остаток с личного счета" несколько десятков рублей. Я впервые держал в руках новые деньги - новые после реформы 47-го года.
Надев куцую шинель - бахромчатые полы расходились, едва доставая до колен, - я понес на плече тяжеленный чемодан. У ворот провожавший вертухай сказал - точь-в-точь как тогда в Бутырках, после оправдания: "Иди, да не оглядывайся.
– И добавил: - Не беги, до станции километра два будет, задохнешься".
Выйдя наружу, я привязал к
СВОБОДА!..
Меня догнали три мальчика, тянувшие санки с бидоном. Они оглядывались, переговаривались. Потом остановились, подождали:
– Дядь, а дядь, вы на станцию?
– Да, ребята. Далеко еще?
– Ага! Давайте чемодан на санки. Легче будет. Они быстро все приладили: пристроили сверху
бидон. Мы пошли вместе. Они поглядывали на меня с веселым любопытством. Я спрашивал, в каких классах учатся, что проходят, часто ли бывают в Москве... Они отвечали словоохотливо, перебивая друг дружку. Но сами не задали ни одного вопроса.
Мы шли вдоль насыпи. До станции оставалось шагов пятьдесят. Ребята остановились, пошептались.
– Дядь, а дядь, тут вам уже близко. А нам надо обратно. А то керосинную закроют, нас заругают.
Эти славные кучинские пареньки в потертых пальтишках были первым добрым приветом свободы - воли!
* * *
В тот декабрьский день - долгожданный, заветный, и самый обычный, и неизъяснимо чудесный - мне казалось, что я выхожу из тюрьмы таким же, каким вошел.
За девять с половиной арестантских лет я испытал и узнал не меньше, если не больше, чем за годы фронта. Новый опыт рождал новые мысли и трудные, часто неразрешимые сомнения. Но я упрямо верил, хотел верить, что жестокие подлости и тупое бездушие наших органов госбезопасности, прокуроров, судей, тюремных и лагерных чинов так же, как вся беззастенчивая ложь нашей печати, казенной пропаганды и казенной литературы, - это лишь противоестественные, противозаконные извращения.
Ведь я знал, что вопреки всему этому есть люди, которые, как и я, безоговорочно любят нашу страну - исстрадавшуюся, больную, загаженную и все же самую великую, самую праведную и самую прекрасную страну земли. И я хотел быть с ними и надеялся, что, укрепленный новым опытом, вернусь в строй прежних товарищей, снова буду одним из МЫ...
Прошло более десяти лет, пока я убедился, что уже не способен шагать ни в каком строю...
От старых идолов и старых идеалов я освобождался медленно, трудно и непоследовательно.
К началу шестидесятых годов я стал понимать, что сталинская политика была порочна не только в частных, тактических "ошибках и перегибах", но вся целиком от начала до конца, что и его тактика, и его стратегия противоречили не только нравственным законам человечности, но и принципам социализма и собственно исторической необходимости.
Однако еще и после этого я верил в благотворность и величие Октябрьской революции, в незыблемую справедливость основных положений марксизма-ленинизма.
Хрущевские обличения культа личности взбудоражили, побуждали размышлять не только о прошлом и вызывали желание участвовать в новой общественной жизни. Но я считал их поверхностными, пристрастными, никак не марксистскими и просто непоследовательными. Сваливая на одного Сталина всю ответственность за прошлые беды, катастрофы и преступления, Хрущев то чрезвычайно преувеличивал его роль, то, напротив, карикатурно принижал.
В те дни я стал перечитывать стенограммы партийных съездов, сочинения Плеханова, Ленина, Бухарина, Сталина, Постышева и др. Впервые читал некоторые мемуары, старые и новые издания документов. И сопоставлял прочитанное и запомненное с тем, что узнал позднее, со всем, что происходило в мире.
Так я пришел к убеждению, что вождь, который самовластно правил нашим государством целую четверть века - раболепно восхваляемый, вдохновенно воспетый, почти обожествленный, - не был ни гением, не демоническим титаном, подобным Цезарю, Петру Великому или Наполеону, не обладал никакими сверхчеловеческими свойствами...
Сперва было мучительно стыдно признать, что нашим кумиром стал просто ловкий негодяй, бессовестный, жестокий властолюбец, типологически подобный блатным "паханам", которых мы встречали в тюрьмах и лагерях. (Панин, Солженицын и некоторые другие мои приятели-зеки поняли это значительно раньше меня.)
Такие властительные преступники известны с древности (Ирод, Калигула, Шемяка). В нашем столетии они особенно многочисленны и разнообразны: Муссолини, Гитлер, Аль Капоне, Сталин, Иди Амин, Пол Пот, Бокасса, Хомейни, "пастор" Джонс и др. О каждом из них можно сказать: "Он вовсе не был велик, он только совершал величайшие злодейства". (Брехт говорил это, имея в виду Сталина.)
Конечно, ему были присущи известные дарования : отличная память, сметливый рассудок (именно рассудок, а не разум) и недюжинные актерские способности. Именно те качества, которые необходимы профессиональным уголовникам, провокаторам, придворным интриганам. Он умел внушать доверие, дурачить, даже очаровывать и весьма умных, проницательных собеседников Барбюса, Фейхтвангера, Черчилля, Эйзенштейна; умел стравливать друг с другом своих действительных и воображаемых соперников. Он быстро соображал, умел "мудро" молчать или произнести несколько дельных слов, когда речь шла о неизвестных ему предметах, а заранее подготовившись, удивлял специалистов неожиданной осведомленностью...
Но духовно он был бесплоден. Ему удавалось только упрощать - огрублять чужие мысли, пересказывать их канцелярски-протокольным и семинаристски-катехизисным языком своих брошюр и докладов. В плагиатах и в подражании, в лицедействе, - не художественном, артистичном, а "бытовом", практическом, - он бывал, пожалуй, даже талантлив. Он успешно притворялся то прямодушным скромным рядовым бойцом партии - "чудесным грузином", полюбившимся Ленину, то грубовато-истовым апостолом великого мессии Ильича.