Утопия
Шрифт:
До финиша оставалось с четверть этапа, когда пришла боль.
Он не понял, что происходит. Он валялся на спине и орал; что там произошло с его ногой, не было сил понимать, он знал только, что, по всей видимости, умирает прямо сейчас.
— Каманин, ты что?!
— Нога… — стонал Миша, чувствуя, что теряет сознание.
— Ты подвернул! Ты вывернул! Давай на финиш, там сразу все пройдет! Давай!
— Я не могу! — кричал Миша, размазывая слезы по лицу и не думая о том, что его видит вся команда. — Я уми… раю…
Тогда голенастая Олька, скрипнув зубами,
Когда она, валясь с ног, пересекла финишную линию, боль, казавшаяся непереносимой, исчезла. Выйдя за пределы эстафеты, Миша выбыл из «сенсорного» режима.
На столе лежала кукла, так похожая на настоящего человека и при этом такая неподвижная и такая мертвая, что от этой неподвижности и мертвенности Мише хотелось бежать сломя голову.
— Это пластнатуровый муляж, — сказал Пандем. — Игрушка.
Миша смотрел не отрываясь; распростертая на столе фигура будто включила в нем чужие, слежавшиеся где-то в генах воспоминания. Он понимал, что это пластнатур, такой же, из которого делают мячи и сумки, но подойти не решался.
— Давай вспомним, что вы учили про опорно-двигательный аппарат… Где у тебя голеностопный сустав, ты помнишь?
Миша наклонился. Потрогал ногу, теперь равнодушно-здоровую, а там, на «сенсоре», прямо-таки вопящую от боли.
— Приблизительно… Я покажу тебе голеностоп на голограммке. И что произошло, когда ты подвернул ногу. И что бы сделал врач, чтобы тебе помочь…
— Я взаправду ничтожество? — тихо спросил Миша.
В большой школьной беседке никого не было. Стулья вдоль стен, длинный стол с отвратительным муляжом и Миша Каманин, племянник хирурга.
И еще Пандем.
Два Кимовых племянника походили друг на друга, как еж на платяной шкаф; жизнерадостный черноволосый Шурка годился в отцы полноватому и обидчивому блондину Мише. Ким просто диву давался, каким это образом сестры-близнецы сумели произвести на свет двух таких разных сыновей; Шуркиным отцом был Алекс, а Мишиным — безвестный донор. Если о Шуркином детстве Ким знал в свое время почти все, то Миша — а ему было уже девять — оставался неблизким, почти посторонним ребенком.
Лето уже закончилось, осень еще не началась. В полном безветрии — и безвременье — Ким шел по центру города, куда его вызвал на встречу непонятный племянник Миша.
Под ногами пружинила коротко остриженная газонная травка. Едва ощутимо вздрагивала земля — тогда из-за крон взмывала закрытая гондола какого-нибудь транспорта; справа и слева стояли укрытые последней пыльной зеленью старинные административные здания — Ким помнил их еще вне леса и вне травы, на допандемной лысой улице, на грандиозном проспекте, где туда-сюда носились сотни машин на бензиновых двигателях…
«А я ведь не выжил бы, — подумал Ким. — Если сейчас меня забросить „туда“… От одного глотка воздуха задохнулся бы и помер. Сизые хвосты, вьющиеся за тушами автобусов… Это было четверть века назад. А кажется — лет триста».
По узкой дорожке — метрах в пяти над землей, Киму показалось, прямо по верхушкам деревьев — пролетела велосипедистка. Серебристые диски колес пустили солнечный зайчик Киму в глаза; женщина в свободном светлом костюме была странно, обжигающе похожа на Арину.
Он прекрасно понимал, что ошибся. Та, промелькнувшая, была на двадцать лет моложе. Более того — если остановить движение, выключить ветер и погасить солнечные зайчики, оседлавшая велосипед женщина вообще не обнаружит никакого сходства с Кимовой бывшей женой.
Или не-бывшей.
Он отвернулся — тем более что силуэт велосипедистки давно скрылся за кронами — и стал смотреть на воду. Лягушки прыгали в пруд при его приближении: взлетали, распластывались в воздухе, ныряли сквозь ряску, оставляя по себе черные оконца в зеленом плавучем ковре. «Символ полета, — думал Ким. — Какой красивый и стремительный — полет лягушки…»
На скамейке у самой воды плакал мальчик лет четырех, причем плакал так безнадежно, как — Ким думал — на Земле давно не плачут люди.
— Что с тобой? Погоди, что случилось?
Мальчик на секунду поднял красное мокрое лицо с полосками соплей, размазанных поперек обеих щек. Потупился снова.
— Меня зовут Ким Андреевич… Что с тобой случилось?
Мальчик смотрел на свои ноги. Они были выше колен мокрые, перемазанные илом, с налипшими чешуйками ряски. Некоторое время мальчик разглядывал сандалии-«вездеходы», которым от влаги никакого вреда не предвиделось, и потемневшие от воды полосатые носки; потом перевел трагический взгляд на Кима и разрыдался сильнее прежнего.
— Подумаешь, — сказал Ким. — Через полчаса все высохнет. Ты что, лягушек ловил?
Мальчик длинно всхлипнул и провел указательным пальцем по верхней губе. Соплей и слез от этого движения не сделалось меньше.
— Что же ты плачешь?
Мальчик не отвечал. Ким подумал, что в прежние времена он наверняка спросил бы Пандема, что случилось с мальчиком… И Пандем ответил бы… Или, что вероятнее, успокоил бы малыша раньше, чем он встретился Киму. Да, в прежние времена такое было невозможно — плачущий одинокий мальчик…
— Что с тобой? — повторил Ким и ощутил раздражение. Как понять этого малолетнего беднягу, если он только сопит и ревет? Как без Пандема понять того, кто на данный момент не способен к членораздельной речи?
Не зная, что предпринять, Ким уселся рядом на скамейку. Мальчик всхлипывал и смотрел в сторону.
— Ну, успокойся, — попросил Ким. — Расскажи мне, в чем дело?
Мальчик решительно помотал головой.
— Тогда скорее пойди в беседку…
Мальчик, по-прежнему рыдая, сполз со скамейки. Размазывая по лицу слезы, поплелся по склону вверх — там в самом деле была беседка, маленькая, почти игрушечная, в виде стартующей ракеты. Ким видел, как мальчик остановился у входа, поколебался, но не вошел, прислонился к стилизованной дюзе и разревелся с новой силой.