Утопленник
Шрифт:
– Да, - говорю, - это я самый.
И парень мой как будто в церкви: становится на колени и бух лбом об пол. Я тут и опомниться не успел - отец мой со свечкой в дверях:
– Это что за представление?
Парень мой вскочил. Отец присунул свечу к его лицу.
– Что это за балаган, я спрашиваю?
– крикнул отец.
Парень смотрел потерянно и лепетал:
– Я Федя. Они меня из воды вынули. Мамаша велела в ножки.
– Что-о?
– отец со свечой ко мне.
– Ты что же, Николая-угодника здесь разыгрываешь? А?
Я уже догадался, что это тот
– Честное слово, будьте любезны. Это я был утопленник, а они меня спасли. Благодарность обещаю...
– Никаких мне утопленников здесь!
– и отец так махнул свечой, что она погасла.
– Вон!!
– и ногами затопал.
Федя попятился.
– Ну, уж я как-нибудь...
– бормотал Федя с порога.
А отец не слушал, кричал в темноте:
– Двугривенные бакшиши собирать! Мерзость какая! Вон!
Но тут и я улизнул из темной комнаты. За шапку - и к Гришке.
Ну, как мне было Федю узнать? Из воды он глядел на меня, как сумасшедший из форточки. А тут на тебе: молодец молодцом, с прической на пробор, пиджачок, да и в сумерках-то. Кто его разберет! И вот оскандалил, хоть домой теперь не иди.
Уже все легли, когда я вернулся. Наутро объяснил матери, как было дело; пусть уговорит отца. А она посмеялась, однако обещала.
Вечером иду домой. И вот только я в ворота - тут, как из стенки, вышел Федя.
– Мы очень вами благодарны. Мы бы на другой день, тогда же, явились. Ноги, простите, так были растерты. И вот бока, руки только раскоряченными держать можно: до чего разодрал, дай бог ему здоровья, мальчик этот, Пантюша. Мамаша маслом на ночь мне мажут третью неделю. Такой маленький, скажите, мальчик, а как здоров-то! Ах, спасибо!
Это он скороговоркой спешил сказать, а я уж брался за двери:
– Ну, ладно. Заживет. Прощайте!
Но Федя взял меня за руки:
– Нет, я не войду, не бойтесь. Папаша ваш чересчур серьезный. А я благодарность вашей девушке передал.
– Стой!
– сказал я и толкнул Федю в дверь. Я позвал нашу девчонку и в сенях втихомолку велел принести сюда Федину благодарность. Дверь я держал, чтобы Федя не выскочил.
Девчонка приволокла голову сахару, а потом пудовый мешочек муки "четыре нуля" и, смотрю, еще тащит - мыла фунтов десять, два бруска.
– Забирай!
– шепотом закричал я в ухо Феде.
– Дорогой, милый мой человек!
– Федя чуть не плакал, но тоже шепотом (оба мы боялись моего отца).
– Золотой ты мой! Мамаша мне наказала, чтобы вручить. Говорит, коли не отблагодаришь, так ты у меня сызнова потонешь. Да это хоть кого спроси. Я же в лабазе работаю, на Сретенской, у Сотова. Ты возьми это, дорогой, и квиты будем. А мамаша каждый день за тебя богу все равно молит. Борисом ведь звать? Возьми, дорогой. Как же я домой пойду? Мамаша...
– А я как?
– и я кивнул на дверь.
– Папаша!
– Как же мы теперь с тобой будем, друг ты мой милый?
Но тут я услыхал, как под отцовскими шагами скрипят ступеньки нашей лестницы.
– А ну, гони отсюда ходом, - шепнул я Феде и пошел в дом.
Наутро я узнал, что гаванский Пантюшка вчера угощал всех папиросами "Цыганка" первого сорта, а сейчас лежит больной, - определили, что от мороженого.
Я пошел к Пантюшке.
Как только все вышли, я спросил:
– Пантик, откуда папиросы?
– А оттуда. Федя дает. Ну да, не знаешь? Федя-утопленник. Я его натер, он теперь аж до той пасхи помнить будет.
Я пообещал Пантюшке оторвать оба уха.
– А что? Я же не прошу, он сам дает.
– Меня тоже не надо просить, я сам дам!
– и я погрозил Пантюшке кулаком.
Теперь уж, шел ли я домой или из дому, всегда поглядывал, не караулит ли где Федя.
Девчонка наша сказала мне, что в воскресенье Федя час, если не два, ходил под окнами.
Так прошел месяц. Я уходил за рыбой в море и редко бывал дома. Потом как-то, в праздник, я оделся в чистое и пошел в город. Я уж поднялся на спуск, как тут заметил, что за мной все время кто-то идет. Оглянулся Федя-утопленник. Он сейчас же нагнал меня:
– Милость мне сделайте и уважение старой женщине, тут недалеко, зайдите! Живой рукой. Мамаша, не поверите, высохли вовсе.
Он так просил, что я решился: зайду и объясню, чтоб больше не приставали и чтоб никаких мне больше утопленников!
Жили они в комнатушке с кухней. Чистенько, и все бумажками устлано: и плита и полочки. "Старуха" была крепкая, лет сорока пяти.
Она мне и в пояс поклонилась, хотя я не старше был ее Федьки. А потом глянула на меня очень крепенько.
– Что ж это вы, - говорит, - молодой человек, как бы сказать, чванитесь? Вам господь послал человеку жизнь спасти, слов нет - спасибо, она снова поклонилась, на этот раз уж не очень.
– А что же выходит? Вы благодарность нашу ногой швыряете, а сами должны понимать, вы не мальчик: он у меня один, смерть за ним ходила, слава Христе, - она твердо перекрестилась, - смерть не вышла ему, и должны мы это дело искупить. А если мы это указание оставим без внимания, то, значит, снова нас оно мучить будет, и тогда уж ему...
– она огляделась, - тогда ему уж прямо в ведре утонуть может случиться. На это вы его навести хотите, молодой человек? Да?
– и уж такими она на меня злыми глазами глядела, так бы вот и прошпилила насквозь.
– Молчите? А то, что мать сохнет, что я его каждый день точу: возблагодарил? А то, что я листом осиновым дрожу, думаю: как же это он останется в воде неплаченный. А? Это вам нипочем? В баню пойдет, так я как на угольях, пока воротится.
– Так что же вы хотите?
– я уж стал пятиться к двери.
– Что хотим?
– закричала мне в лицо эта мамаша.
– Да ты-то что, ирод, хочешь? Бочку золота хочешь? Нет у нас бочек! С огурцами у нас кадушка, с огурцами! Так какого тебе рожна еще подать, чтоб ты взял, креста на тебе нет! На, на самовар, - она схватила с полки медный самовар и тыкала им мне в живот.
– Подушку? Федор, подавай подушки!
Она поставила самовар мне под ноги, бросилась к кровати, - там, как надутые, лежали пузырями две громадные подушки. С этими подушками она пошла на меня.