Утро нового года
Шрифт:
Худо, голодно жилось тогда в бабкином доме. Мать звала Яшку к себе, даже приезжала на подводе, привозила продуктов, однако Авдотья Демьяновна не пустила ее за порог, мешок с продуктами выкинула и не велела больше показываться. А осенью сорок четвертого года смастерила парню из старой одежи спецовку. Он тоже начал ходить на завод и получил на себя рабочую хлебную карточку.
И вот окончилась, наконец, война. Солдаты возвращались в родные края к семьям. Каждый день приходили поезда. На перроне вокзала сотни людей встречали своих дорогих воинов. Они смеялись, пели песни, играли на гармошках, а находились и такие,
И каждый день к приходу поездов Яшка бегал туда, на вокзал, волновался вместе со всеми и замирал, когда солдаты начинали выходить из вагонов. Где отец? Где отец? Где отец?..
Потом, уходя с ликующего от радости и плачущего от горя перрона, кривил губы, сдерживая слезы.
Но отец не вернулся.
А однажды в дом Авдотьи Демьяновны пришел офицер, тоже вернувшийся с войны, и принес с собой затертый в походах вещевой солдатский мешок. Это был вещмешок отца.
Яшка даже не запомнил лицо офицера и не смог его ни о чем расспросить, спрятавшись в сарайке, ревел и ничего не ответил офицеру, когда тот за дверьми громко ему сказал:
— Ну, ничего, Яшка, мы еще поживем, мы еще поработаем, все у нас впереди.
Скудными оказались солдатские пожитки.
В походном мешке отца нашел Яшка фанерный ящичек, а в нем завернутые в бумажки колосья и пшеничные зерна. На каждом пакетике плотным отцовским почерком было записано, в какой местности колосья и зерна подобраны, на каких землях росли — суглинках, песчаниках, солонцах, черноземах, и какая в тех местах держалась погода. Воевал солдат, а думал о продолжении жизни, о богатых колхозных хлебах.
Но, видно, не надеялся он своими руками посеять на отчей земле эти бережно собранные в чужих странах семена, вывести из них новые сорта пшеницы, более урожайной, терпеливой к невзгодам уральского климата. К ящичку была приклеена записка неведомому соратнику, который при случае окажется рядом:
«Друг! Не посчитай за труд, отправь посылку по указанному адресу сыну, Якову Максимовичу Кравчуну».
И в посылке вместе с колосками лежало письмо Яшке, загодя заготовленное, продымленное походными кострами, сохранившее запах обожженной пашни.
«Ты, Яшунька, прости меня, — писал отец, — не по своей воле оставил я тебя одного. Впереди нашей траншеи, метров за сто отсюда, окопались фашисты. И скоро мы подымемся в атаку, пойдем вышибать их с нашей земли. Не знаю, увижу ли, как займется завтрашний день. Фашисты бьют из пулеметов, кидают мины, небо померкло от взрывов, от дыма и копоти, а нам надо пробиться сквозь смерть. Сколько нас здесь поляжет! Вот и придется тебе, сын, выходить в жизнь без отцовского плеча. Самому себе помогать! А жизнь — штука нелегкая! Но ты все-таки постарайся не подвести меня, сохрани обо мне память, пусть никогда худая слава не коснется нашей фамилии. Служи, сын, людям и Родине! Нет выше счастья, как видеть пользу, которая произойдет от твоих трудов. Подумай-ка, для чего светит солнышко? Для чего падает дождик? Для кого растут хлеба и леса? Все это для человека! Он в мире главный. И не может, стало быть, человек себя унижать, должен он возвышаться, переделывать для счастья то, чем наградила его природа.
Сижу я сейчас в траншее, дожидаюсь начала атаки, а сам все думаю о тебе, сын!
Между нами и фашистами пшеничное поле. Вернее, это было поле, а теперь тут голое, избитое, исхлестанное пулями и осколками снарядов горелое место. Лишь несколько колосков как-то уцелели: вот они, возле меня. Они уже созрели, славное в них наливное зерно. Один колос я сорвал и положил в пакет, а остальные пусть стоят, пусть живут, и когда уйдет отсюда война, они на этом поле возродят жизнь».
Дальше в письме отец советовал Яшке посеять семена на самые худые, бедные соками земли, не подкармливать удобрениями, заставить всходы пережить непогоду и зной, а потом, осенью, не убирать урожая, дождаться, пока ударят заморозки, подуют холодные ветры. Пусть, дескать, остаются новые семена только стойкие, сильные, выносливые. От них и надо начинать разводить новое племя. А в конце дописал:
«Уральцы — народ мужественный, плодовитый. Стало быть, по народу нужен и хлеб!»
Яков бережно хранил пожелтевшие от времени, пообтрепавшиеся по кромкам листки письма.
Половина зерен в первый год посева задубела в непрогретой почве. Поторопился Яков, не дождался, когда подоспеет пора и засочится из-под корья березовый сок, набухнут на деревьях почки, а в безоблачном вешнем небе разнесется над пробужденными полями торжествующий призыв жаворонка. Зато остальные, выжившие, не поддавшиеся заморозкам и суховеям, дали кустистые всходы. Но собрал Яков лишь крохотную горсточку урожая, многие колосья осыпались, не продержались до положенного срока.
Подряд десять лет на огородных грядах, на самом ветровом бою сеял и растил Яков семена как мог: то по догадкам, то по советам бабушки. Иногда выгуливалась пшеница, выбрасывала стебель на полтора метра высотой, наливала зерна до отказа, а на второй год, на той же гряде, задыхалась, худела, крючилась, и получалось зерно тонкое, щуплое, как недоносок. Оказалось, дело не только в том, чтобы бросить семена в землю, а осенью собрать с них умолот. Еще нужно было понять землю, ощутить ее пробуждение, брачную пору с солнцем, тайну зачатия, великую мудрость материнства природы.
Авдотья Демьяновна научила внука своему ремеслу. Уже несколько лет работал он жигарем на ее месте, но душой принадлежал отцовой мечте. Бабка не перечила, не осуждала его напрасных трудов, хотя иной раз и говаривала:
— Зря все это, наверно! Экую умственность надо иметь супротив природы, а где ее Яшеньке взять? Дай бог, лишь бы мало-мальски в люди выйти, определиться на своих ногах. Куда уж нам до большой-то учености!
Однако сама же хотела направить Якова после десятилетки в сельхозинститут, но он никуда не поехал, остался дома, — Авдотья Демьяновна в ту пору занемогла. Поступил он лишь позапрошлой осенью, но и то на вечернее отделение.
Опыты по перекрестному скрещиванию сортов пшеницы, анализы семян, переписка с опытными станциями и селекционерами-одиночками да еще учеба в институте занимали у него все время, которое оставалось от работы на заводе.
Жажда деятельности, как рассказывала Авдотья Демьяновна, была у них фамильной:
— Кравчуны-то сложа руки не умеют сидеть.
А иной раз шумела, замечая, как опять ее внук еще и на общественных делах начинает задерживаться допоздна, в пору не поест, не поспит.