Утро нового года
Шрифт:
Тогда Корней объяснил это просто: дескать, не единым хлебом питались. Имел он в виду, конечно, не хлеб, а ту сторону материальной жизни, которая будто бы развивает способность приспосабливаться. Незадолго перед этим он прочитал кое-что у Дарвина. Впрочем, доказать Тоне, как и для чего «приспосабливается» Яков, он так и не мог.
— А мне кажется, — сказала Тоня, — идут по дороге двое, один из них шагает быстро, круто, у него до цели долгий и трудный путь, а другой топает за ним вразвалочку, ему спешить некуда.
Действительно, он, Корней, никуда
Окончив вместе с Яковом косогорскую неполную среднюю школу, Корней сделал передышку. Она затянулась почти на пять лет. Между тем, многие косогорские парни, его одногодки, поразбрелись: одни в техникумы, другие на стройки и на большие заводы, иные успели жениться и уже растили ребятишек. Яков два года подряд, работая на заводе, ездил в городскую среднюю школу, получил аттестат зрелости и, опять-таки, не остановился, махнул дальше, в институт. Однако же ни одному бывшему однокашнику Корней не завидовал, а только Якову, потому что по нему измерял самого себя.
— Да уж, у нас робить надо, горба не жалеть, — повторила Марфа Васильевна с некоторым даже достоинством, — бегать по чужим делам и хлопотам недосуг. Ты полагаешь, твоя пташечка об этом не соображает? Уж как бы не так! Иначе тебя давненько обула бы! Ты ведь увалень. Ей-богу! Кто ж тебя разберет, в кого ты такой уродился? Схватился за один подол и никак тебя от него не оторвешь.
— Ты несправедлива к ней, — осторожно сказал Корней. — Конечно, Яшка меня обогнал, пока я тут с домашними делами чухался, но переманить Тоньку ему не удастся.
— Ишь ты, какой уверенный!
— Я все же на ней женюсь…
— Без спросу? Убегом, что ли? Прежде девок убегом брали, а теперь, выходит, девки парней воруют. Ну, и убегай! Пес с тобой! Голышом. В чем есть! От меня подмоги не жди. Я подожду, пока ты с ней натешишься и обратно домой запросишься.
— Может, не попрошусь.
— Так я сама все, чего нажила, промотаю. Под старость хоть поживу и погляжу, на чем свет держится.
— Неужели я без твоего наследства не сумею сам на ноги подняться?
— Не подымешься. На корню засохнешь. Вот деньги-то все клянут, а без них ходу нет.
— Только для меня.
— И вообще!
— Кабы только в деньгах было счастье!
— А еще в чем?
— Я бы, пожалуй, променял все наше добро на что-нибудь другое, например, с Яшкой поменялся бы!
— Вот уж нашел добро! — принимаясь мыть грязную посуду, спокойно заметила Марфа Васильевна. — Есть, поди-ко, чему позавидовать. Ни себе, ни в себе. Разве только, бог даст, в начальники выбьется. Так в начальники-то и тебе путь не заказан.
— В его жизни содержание заложено, а что в моей?
Это вырвалось как-то само собой. Марфа Васильевна притопнула кованым каблуком. Чтобы избежать грозу, Корней вышел во двор, взял лопату и принялся чистить сад.
В сорок третьем году весной Яшка Кравчун убежал из дому на фронт. Парнишка он был разбитной, не трусливый, и солдаты, следовавшие в эшелонах на запад, охотно отдавали ему краюхи хлеба, кормили армейской кашей, нередко совали в карманы завернутые в обрывки газет обвалянные махоркой кусочки пайкового сахара. Начальство не раз отправляло его назад, в тыл, но он упорно прорывался к переднему краю.
Солдаты сочувствовали Яшке не только по простоте и доброте, но главным образом потому, что парнишка искал отца, Максима Анкудиновича Кравчуна, призванного в какой-то пехотный полк.
Фронт полыхал на тысячи километров. На всем его протяжении сражались многие армии, корпуса, дивизии, полки, батальоны, и где, под каким небом проливал кровь отец, Яшка не имел представления. Он скучал без отца и хотел воевать рядом с ним, бок о бок.
Солдат восхищала сыновняя преданность, и его передавали из эшелона в эшелон, из части в часть, хотя понимали: безнадежное дело кого-нибудь тут отыскать.
Яшка проблуждал по тылам почти год. На передний край войны его не допустили. Он ободрался, вытянулся вверх, а в волосах, рядом с вихром, появилась у него белая прядка.
В конце зимы на Украине в слякоть и в холод прихватил он воспаление легких, и его вместе с ранеными солдатами вывезли в санитарном поезде обратно на Урал.
В свой колхоз Яшка вернулся ранним утром.
Синели за выгоном талые леса, по угорам, где тощие коровы щипали жухлую траву, плавал морошливый туман.
У дороги, опершись на длинную палку, как старик, в истертой овчинной шапке, в рваном полушубке стоял пастух Андрюша Волчок, Яшкин ровесник.
— Эва-а! — присвистнул Волчок, когда Яшка остановился напротив. — Откель тебя выволокло? Бродяжничал, что ли?
— На войну ездил, — сказал Яшка. — Батю искал. Да вот малость приболел и пришлось топать домой.
Волчок вынул кисет, насыпал табаку, завернул цигарку, смачно сплюнул.
— А тута, слышь, Яшка, твоя маманя того… — он снова присвистнул, отчего Яшку в жар бросило.
— Что ты мелешь?
— Не мелю! Из городу привела себе мужика. Морда у мужика — решетом не прикроешь. Бабы на поле робят, а ен в правлении вроде кладовщика. Нагуливается…
Яшка ударил Волчка головой в живот, свалил с ног и, почти не различая дороги, добежал до своей избы.
Мать уже ушла на работу, а в избе на кровати, на вышитой отцовой подушке спал мордастый мужик, с храпом оттопыривая толстые губы.
Яшка выдернул оскверненную подушку из-под его головы, кулаком смазал по слюнявым губам и, пока ошалевший нахлебник приходил в себя, изрубил топором на полу подушку, потом выбил камнями окна и скрылся.
С тех пор стал он жить в Косогорье, у двоюродной бабки по отцу, Авдотьи Демьяновны. Бабка работала на кирпичном заводе, от прожитых лет уже горбилась, прихварывала, но приняла Яшку, поселила у себя, обласкала.