Утро нового года
Шрифт:
Приняв дежурство, Корней поужинал в столовой, разобрался с накладными на отгрузку и только к половине ночи собрался, наконец, на станцию. Состав с кирпичом еще стоял на путях. Оформление оплаты заняло часа два, станционный кассир, позевывая в кулак, поднимал и ставил свои штампы, как пудовые гири. Корнею тоже захотелось спать, поэтому, сокращая обратную дорогу, он пошел не по насыпи, не по шпалам, а по тропе лесной полосой.
Заросли акации, клена, тополя, бузины и красного барбариса сразу же оглушили его и ослепили мраком, застоем безмолвия. Здесь он бывал с Лизаветой. Каждый поворот тропы — с детства им избеганный и исхоженный. Тут ловили силками снегирей, гоняли сорок, а однажды поймали
Он остановился, раздвинул руки, чтобы тронуть березу, а из-за ее комля вдруг метнулась тень, и страшный удар обрушился на его голову. Не почувствовав даже боли, Корней ничком ткнулся в траву, в пряный сухой падалик, и замер.
С березы, из гнезда, вылетела ворона и стала кружить над зарослями, каркая.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ВСЕ ПРОСТО…
«А что, если все это не так, как я думал, как мне всегда казалось и как меня учила мать, а все совершенно иначе, и не так мне следует жить, и не так следует думать ?
Я пока что плыву по течению, а наступит, наверное, время, когда все порву, все растопчу, потому именно, что ненавижу то, в чем живу теперь».
— Ты теперь, как мусульманин, в чалме, — сказала Наташа, присаживаясь на стул возле кровати. — Болит еще сильно?
— Немного голова кружится.
Корней приподнялся, прилег на бок, стараясь не касаться подушки затылком.
— А я хромоножка.
Она поставила костыль, поправила пестренький больничный халат и уткнулась подбородком в ладони.
Так она приходила уже не первый раз, ее палата была рядом, за стеной.
В первый день Корней почти ничего не соображал. Была только боль. А потом вспомнил… Лесная тропа, выступивший из земли корень березы, запекшаяся на песке темная лужица крови и на ней яркий, ослепительно белый клубок солнца. Утро лишь начиналось. И на вершине березы каркала ворона. Он открыл глаза и сделал попытку встать. Дополз на четвереньках до насыпи, и там его нашли забойщики из бригады Гасанова. Как по покойнику, причитала мать, кому-то грозилась. Лицо Лизаветы. Не ей ли грозилась мать? А дальше — тряская и жесткая езда в машине, белые дома на городской окраине, острый, приторный запах лекарств, трудная боль, доктора и, наконец, то ли сон, то ли забытье. И вот прошло уже три дня.
— Обойдется, станем снова жить дальше! — весело ответил Корней. — Починят, подправят — живи, сколько надо!
— Хорошо еще так обошлось…
— Мне просто повезло!
— Михаил предполагает, что сделал это муж Лизаветы, в отместку.
— Какой Михаил? — заметив, как она вдруг покраснела, спросил Корней. — Уж не Мишка ли Гнездин? Как он к тебе пробрался?
— Так и пробрался, — храбро сказала Наташа. — Через двери, где
— Вот пострел, везде поспел!
— Он теперь не пьет и не гуляет.
— Это мне известно: не пьет, соблюдает великий пост и постигает себя. Но каков, Мишка! Я, дескать вольный ветер, да девчонка одна привязала. Значит, ты и есть та девчонка?!
Мишка Гнездин, принаряженный и углаженный в ниточку, появился под конец дня, в тот час, когда собираются к больным родня и разные желающие их навестить. Не укладывалась как-то его репутация с вниманием и нежностью к Наташе, к ее беде, да он, очевидно, и сам это понимал и потому, как ни пытал его Корней, не признался ни в каких дальних намерениях. «Надо же все-таки когда-то стать человеком, — объяснил он свое отношение к Наташе, оставшись с Корнеем наедине. — От меня не убудет. Силы у меня на двоих, а пропадет она зря, ни в грош! Я чем смогу помогу, и сам около милых, добрых людей пооботрусь!» Мишка передал от себя в гостинец пачку дорогих папирос, ароматных и кислых, которых Корней никогда не курил, после чего допоздна, пока его не турнули, забавлял Наташу шутками или ворковал, как голубь. «Экое счастье из ничего! — думал Корней, глядя на них из своей палаты. — Мишка становится че-ло-ве-ком!»
Через несколько дней Корнею разрешили вставать с постели, — рана на затылке, нанесенная не то деревянным бруском, не то граненым прутком железа, быстро заживала. Он стал выходить в общий коридор, где в перерывах между лечениями бродили больные, каждый со своей судьбой.
Корней выделил из них несколько человек, особенно примечательных и симпатичных ему каким-то изумительно светлым, взглядом на все окружающее и притягательной теплотой, чего ему всегда не хватало, что напрочь изгонялось из холодного двора Марфы Васильевны.
В той палате, где лежала Наташа Шерстнева, он подружился с Надей Чекалиной, девушкой-геологом, и навещавшим ее женихом Костей. Костя работал на строительстве прорабом участка, это он и написал тогда, после аврала, письмо в Косогорье, упрекая заводчан в нечестности. Наде лечили поврежденный позвоночник. В тайге, при переходе через увал, она упала с верховой лошади и оттуда, из глухомани, ее вывезли на вертолете.
Костя носил очки в толстой неуклюжей оправе, щурился, стеснялся, услужливо исполнял поручения для всех, кто лежал в палате вместе с его невестой, принося из магазинов компоты, шоколадки, курево, а то и принадлежности женского туалета. И виделось в его простоте и преданности что-то до такой степени человеческое, чему научиться нельзя, если не возникнет оно и не разовьется в самой глубине души.
За год терпеливого лежания в гипсовом корыте Надя выцвела, но не выключалась из обыденного потока жизни. Костя каждый день приносил ей газеты, журналы, рассказывал о стройке, советовался. В ожидании, когда он придет, Надя рисовала. Ее рисунки в карандаше: лесные поляны, горные цепи, полевые избушки, походные костры с таганками, улицы деревень и городов, где она прошла своими ногами или проехала, — поражали Корнея ясностью, устремленностью и романтикой, хотя он честно признался Наде в незнании графики и вообще всяких художеств. На первом листе альбома, как бы объясняя рисунки, Надя вывела чертежным почерком:
«Посмотри, как все прекрасно вокруг! И как просто все это прекрасное!»
По закоулкам, между собой, больные шептались, будто шансов на полное выздоровление у нее совсем мало. Пророчили неподвижность. А никто, впрочем, ничего не знал. Как-то подобралась к ней из соседней палаты Трифоновна, помимо основной болезни страдающая всезнайством и старушечьим любопытством.
— Ну, детушка моя, плоха ты становишься! — участливо зашептала она, наклонясь над изголовьем. — Ай-ай-ай!