Утро пятого дня
Шрифт:
— На что же тогда рассчитывать? — спросил я.
— На ноги, советуют опытные драчуны, — усмехнулся Андрей. Ему, видно, не очень-то нравился этот опыт.
— Если каждый будет рассчитывать только на ноги, кто же тогда защитит слабого?
— Хорошо спросил, — ответил Андрей с улыбкой. — Удар по печени. Один-ноль в твою пользу. Но я тебе отвечу: слабого будет защищать сильный, а сила — это не мышцы. Ты читал когда-нибудь рассказ Джека Лондона «Мексиканец»? Ну так вот. Помнишь, победил тщедушный, нет, именно многодушный, большедушный.
— И еще терпеливый, как тот мексиканец.
— И терпеливый.
— И еще выносливость нужна.
— И
Андрей никогда не рассказывал мне о том, каким же он бывает со своей любимой девушкой. Я приготовился слушать, я был горд, что Андрей захотел поделиться своими тайнами. Но открылась дверь, в комнату вошла мать Андрея, Пелагея Петровна, маленькая, сухонькая женщина с желтым сморщенным лицом. Она сняла платок, пригладила встрепанные жидкие волосы, медленно оглядела комнату, громадный письменный стол, меня и Андрея.
— Я так и знала, — сказала она, опускаясь на стул возле окна. — Думала, копишь себе на костюм. Оборвался, стыдно смотреть. Зарос. Дура я, дура! Пусть его, думаю, копит — не на водку. — Голос Пелагеи Петровны становился все более звонким, даже надрывным: — Да ты лучше бы мне гроб купил. Я бы хоть в гробу избавилась от тебя, окаянного! Не видать бы мне, не слышать бы мне ничего!
— Не расстраивайся, ма, — тихо сказал Андрей. — Мне очень нужен этот стол, ты же знаешь…
— Чего я знаю? Ничего я не знаю. У меня от забот голова разламывается, а ты все в писульки свои играешь. Скажи ты мне только, ради бога, какой прок от всех этих бумаг? Сожгу все к черту, чтобы и духу не было. А ты, друг любезный, — Пелагея Петровна принялась за меня, — что ты о себе думаешь? Тоже туда же? Слушать вас тошно. И лалакают, и лалакают ночь-полночь. Да тьфу на вас. Ведь какую дурь втемяшили в голову. Ты слесарь — и занимайся своим делом. Окончишь хорошо ремесленное — почет тебе и уважение. А ты, — повернулась она к сыну, — да пес тебя знает, кто ты? То водопроводчик, то газопроводчик, то трамваи чинишь, то столярку тебе подавай, а теперь… Ты только попробуй у меня бежать с этого места. Я ведь все знаю, спрашивала. Работа у тебя выгодная, никто тебя не гонит.
— Прости меня, ма, но я уже там не работаю, — вдруг сказал Андрей.
В комнате стало очень тихо. Слышно было, как тикает будильник.
— Да кто же это надоумил тебя, кто дал право издеваться над матерью! — уже не закричала, а заплакала Пелагея Петровна. — Всю войну тебя тянула, всю блокаду. Сама подыхала, а тебе — на, ешь корочку. Думала, выживешь, кормильцем станешь. Накормил, спасибо, сыночек. Господи! Да на что мы жить-то будем?
— Не беспокойся, ма. Я вот напишу, и все окупится…
— Уйди, уйди! — истошно закричала Пелагея Петровна. — Чтобы и духу твоего здесь не было! Сегодня же пойду в милицию, сейчас же. Тут что-то нечисто, чует мое сердце.
— Оставь, ма, оставь эти глупости. Мы уйдем. Отдохни, успокойся, — сказал Андрей.
И мы ушли.
— Она очень устала, — вздохнул Андрей, когда мы оказались на улице. Потом мы долго ходили молча. Андрей все о чем-то думал, опустив голову.
Я тоже думал. Как это можно — бросить работу? И чтобы никуда не ходить, а все только сидеть и сидеть за столом и писать? Но ведь это тоже работа. Писатели, наверно, все так жили. А вдруг окажется, что Андрей не может сочинить роман, тогда что? Страшно подумать. Нет, не может этого быть. Нужно только помочь Андрею. Отдавать ему хотя бы ползарплаты. Вот начну работать, так и сделаю. А пока он, может быть, потерпит и вернется к себе в трамвайный парк.
Я долго не решался заговорить с другом. Я видел, что ему тяжело. И не могли его теперь отвлечь от неприятных мыслей ни прохожие, ни тихие улочки, по которым мы бродили, ни шумные перекрестки, ни деревья старинного парка, куда мы пришли незаметно. Наконец я решился:
— Андрей, а что, если тебе готовиться понемногу, набираться впечатлений? Вдруг тебе придется писать про трамвайный парк, ведь может такое быть? А?
Андрей даже не повернул головы. Он долго-долго не обращал на меня внимания. А потом все-таки сказал, неприязненно и глухо:
— Говоришь, готовиться понемногу… Ты играешь в футбол?
— Конечно. Меня даже чуть не взяли в сборную училища. Только бегать было лень.
— А мне почему-то лень смотреть, когда бегают за мячом. Ты можешь мне объяснить, что главное в футболе?
— Главное в футболе — забить гол! — сказал я.
— А для чего?
— Как для чего? Для счета.
— Для какого счета?
— Между командами.
— А счет для чего?
— Да ну тебя! Для чего, для чего… Для победы!
— А победа для чего? — не обращая внимания на мою вспышку, по-прежнему глухим голосом спросил Андрей. — Для чего нужна победа, ты мне ответь?
Я подумал-подумал. Разное приходило в голову, но все можно было оспорить, опровергнуть.
— Этого я не знаю, — сказал я. — Это уж ты у них спроси. Я не футболист. Я ведь только так, побегать да постучать для веселья.
— Для веселья, говоришь? Главное — гол? Может быть, гол и в самом деле главное, но не в те ворота и не по тому… поводу.
Андрей бормотал это себе под нос. Я не мог понять, что он имеет в виду. Шли мы в это время по песчаной тропе какого-то садика, мимо старых деревьев, под их широкими ветвями. Шли не по прямой, а по кругу. Около беседки с белыми колоннами сидели шахматисты. Было тепло и тихо. Я все чаще вспоминал о Любе Звягинцевой, о нашем скором свидании. Тревожился, что не успею переодеться.
— Давай пройдемся еще раз по кругу, — сказал Андрей. — Покружим, покружимся. Я люблю кругами… По солнцу или против — все равно. Люблю круги. Бывают круги рая, круги ада, круги по воде. И потом здесь, в этом саду, начались мои кружки и кружочки, мои кружения. Из них вырос и мой стол. Столище.
— Андрей, а может быть, тебе все-таки нужно было бы купить поменьше, чтобы не так тесно…
На середине фразы я уже понял, что напрасно это сказал. Я как будто ударил Андрея.
— Ах, вот оно что! — обернулся он ко мне. — И ты не веришь! Ты заодно со всеми, с моей матерью. Но она усталый, больной человек, ей уже ничего не нужно, кроме покоя и хоть какого-то смысла и порядка во всем, что она делает и видит. А тебе… Ты ведь, кажется, считаешься моим другом. Ну да ладно, тебе еще не все ясно, я и сам-то недавно понял, что мой стол не просто ровное поле на четырех ногах, он мое стойло, столпничество, столообязанность, столопривычка. Мой стол — мой старт. Столица это, а не стол.