Ужас и страх
Шрифт:
– Что это ты расплевался на мою жену, – говорит Паша и бледнеет, хватает толстого Женю за плечо.
Тот на удивление ловко выворачивается, вынимает челюсть, сует за пазуху, снимает очки. Скоро они уже дерутся, выдавая друг другу тумаки. Потасовка малоэффективна, но заметна. Наташа врубает магнитофон, и в баре гремит марш. Он выжимает слезу. Славянские женщины прощаются с нами. К ним присоединяются тюркские, семито-хамитские и угро-финские. Минорный марш останавливает драку в зародыше. Марш осуществляет своеобразный аборт драки. Мы поднимаемся из-за стола, а я поднимаюсь со стопкой. Зачем-то
Выйдя на волю полутрупом, оказываюсь в шумной толкучке. Моих собутыльников обнимают в коридорчике и вручают на прощание цветы. Какие-то грузинские мимозы, что ли? Нас провожают и выпроваживают одновременно через служебную дверь во двор. Там темно и сыро. Кажется, что вот-вот пули засвистят в проводах. Только мутный неон над сиротской дверью секс-шопа. Чем они там торгуют, хотелось бы знать? Помню, в городе Балтиморе я отправился изучать достопримечательности, и первое, на что напоролся, оказалось переулком со шлюхами, наркоманами и магазинчиками, в витринах которых предлагали себя к продаже метровые члены с моторчиками… Но где тот Балтимор, и где теперь я?
В арке эхо перекатывается, но ничего в нем примечательного, кроме брани толстого Жени, не услышишь. Сейчас Паша опять с ним сцепится, но – нет, повезло Паше, поскольку восьмипудовый Злягин проваливается в низменность перед секс-шопом. Вход в магазин расположен на три ступеньки ниже уровня двора.
– Ну и черт с ним, – говорит Сека.
– Вот именно, – соглашаюсь я.
– Но мы, как русские офицеры… – пытается Серега.
– Молчать всем! – обрывает Паша. – Мы идем в “Циник”!
Арка ведет на Литейный, и проспект жарко серебрится впереди, несмотря на апрель. Мы шатаемся в сторону шума, и тени извиваются за нами, а толстый Женя кричит из-под двери секс-шопа:
– Говнюки вы! Гады вы бездарные, а еще друзья! Вот я вас штыком исколю кроваво и гранатой разорву на мелкие кусочки! А тебя, Пашечка, друг любезный, особенно!…
Пить и блевать. Блевать и пить. Но уже и не блюется никак. Да и где? Тут очередь в сортир извивается от стойки бара. Некоторые пьют пиво, стоя в очереди, чтобы не обоссаться. Девки-первокурсницы, девки-второкурсницы, просто девки просто так и с умыслом. И стены кирпичные, и столы деревянные, и табуретки неудобные. Неудобно, а все равно толпятся здесь до упора. Потому что красота руинного типа. Потому что в динамиках поют матом. И чем еще остается петь, когда завтра-послезавтра, скоро на фронт…
Нас тут не начали еще уважать: не знают, не понимают, рано им еще. Девчонка наступает на ногу.
– Что же ты делаешь, милая? Больно, – говорю незлобиво, а она – датая, потная, вонючая французским и русским – отмахивается:
– От винта, дядя!
– Нас здесь не уважают, Паша, – говорю, протискиваясь к стойке. – Им плясать и трахаться, потому что мы…
– Вот и пусть! – Паша сосредоточенно считает деньги, прикидывает комбинации выпивок.
– И сухарики, – говорит курносый Усов.
– У меня двести за статью в “Часе пик”, – добавляет Сека в Пашину охапку, да и я перестаю жмотиться.
– Пропьем и мои пятьсот, – объявляю, – теперь поздно жалеть!
Натюрморт вокруг чуть меняется.
– Францисканец лысый! Не наколол, мачо!
– Лучший писатель России!
– Лучший оральный писатель России!
Это появился трезвый Католик, сочинивший два года назад оральный текст типа роман и ставший знаменем студенческих подворотен, в которых орально, конечно же, проще. От популярности и упавших денег мачо повредился умом, принял обет и бросил пить.
– В честь праздника ставлю всем! Немцы пять тысяч марок на той неделе! Аванс!
“…Мать! мать! мать! мать! мать! мать! мать! мать!” – орет динамик
Какие– то бородатые мужики в папахах начинают брататься, а за ними в белой бурке Лев Лурье. Газыри и кожаные штаны. Мы когда-то, забыл когда, учились на истфаке университета, и кто бы мог подумать, что ему так пойдет казачья красота.
– Что за дикая дивизия? – спрашиваю и жму руку. – Кавалерия, что ли? На подводный флот не похоже.
Лева морщится потому, что выпил еще меньше трехсот.
– Это фронтовая редакция “Коммерсанта”. Всего лишь.
– Знаю. Симонов. Хемингуэй… Думаешь, успеете хоть один номер выпустить?
– А ты никак пьян?
– Смотря как посмотреть.
– Как ни смотри.
Табачный дым ползет, словно “Smoke on the water”. И в нем столько чужих лиц, которые такими и останутся навсегда. Все так похоже на конец фильма, когда заиграла песня и побежали титры, то есть фильм кончился на фиг. Но он еще не кончился физически, его просто морально уже нет.
В просветах дыма падают фигурки, будто скошенные картечью валятся на пол.
– Ага! – кричу радостно. – Это драка! Это просто руки-ноги размять перед настоящим боем!
– Это хорошо, – скупо улыбается Сека. – Это поддерживает дух воинственности на должном уровне.
– Так если сейчас подраться, то, может быть, послезавтра не убьют? – радуюсь я и прыгаю в кучу малу, где сразу получаю ногой по зубам и успокаиваюсь. Но несильно. Несильно успокаиваюсь и несильно получаю. Могли б и убить, если б в детстве развивали конечности. Я-то тренировался, вкалывал, как папуас, и был даже чемпионом Советского Союза…
Красный, желтый и зеленый. Прожектора высвечивают махач посреди зала. Жуткое зрелище драки-сороконожки. И сорокаручки. Лопаются с причмоком пивные кружки, и хрустят коленные чашечки. Даже через музыку слышно. Но тут над стойкой бара чудеса неописуемые. Плоская тень, словно вырезанная из черной бумаги. Она женщина в высоких сапогах и кожаных штанишках вроде. Прожектора зажигают ее. Сперва красным, затем желтым и зеленым. Изогнутый профиль, а на черепе гестаповская фуражка с высокой тульей. Словно вырезали из черной бумаги. Затем красная, после желтая и зеленая. А в руке гибкая кобра кнута. И этим кнутом, этой коброй она начинает колотить-молотить-метелить сороконожку драки, которая взвизгивает сперва, распадается на составные элементы, разбегается по местам и успокаивается на стульях. Тут и Лысый Католик под руку с Пашей. И Усов с подносом, на котором не разбили ничего.