Ужас и страх
Шрифт:
Глава первая
Что же он так нажирается всякий раз, когда надо принимать главное решение? И чего ради пить там, где народ ест гречневую кашу и говорит рафинированно? Не знаю значения этого слова даже по отношению к подсолнечному маслу, но все равно пользуюсь им. Рафинированно – нерафинированно! Суть в смысле – зачем на люди выходят? Выходят алкоголики, которым скучно пить дома. Выходят девицы, которым замуж невтерпеж, которым хочется не просто спариваться, но и вить гнезда… Потом они все равно друг с другом переспят в разные декады года. Станут
– Совсем не хочу! – говорит толстый Женя. – И не пойду! У меня инвалидное удостоверение! Я и так еле ноги волочу – старый, больной человек.
Он толст, как четыре Пушкина, и пьян, как три Есенина. Язык у него уже развязался, словно шнурки у ебаря.
– Женя, – говорю я, – вот и отлично. Теперь тебя не жалко. Теперь тебя можно просто посадить у дороги и заминировать, чтобы враги подорвались.
– Меня заминировать не надо, – говорит он неожиданно тихо и трезво.
– Теперь будущее от тебя не зависит. Это же мы все придумали, и ты был “за”, хотя и пьяный. Зачем на войне умирать молодым, когда в ней виноваты старые? Старые должны умирать за свои старые дела.
Он снимает очки и кладет на стол. Вынимает пластмассовую челюсть и опускает рядом с очками.
– Я сейчас махаться начну, – говорит без челюсти шепеляво. – Это вы с Пашей и Сашей. Вам воевать, мать! А меня убивать?
– Лучше умереть в бою, – говорю я. – Красиво умереть вместо своих детей. Нас не жалко.
– Это вас не жалко! А меня мне будет не хватать. Да. Меня мне будет не хватать.
Он начинает смеяться и кашлять. Он достает из-под стола бутылку и наливает в стопку. Мы сидим в подвале на сквозняке. Здесь нельзя пить водку, но попробуй ее от Злягина отними. И не отнимают сегодня, поскольку знают: нам завтра идти на войну… И вообще тут в подвале такое место. Никогда нельзя, но всегда можно. Особенно сегодня. Говорят, будто самый старый генерал отказался в пользу самого молодого. Интересно было бы знать: где это все-таки произойдет? и как?
В тугую створку двери вваливается Паша-Есаул. А за ним Серега Усов в английской шапочке, похожий на доктора Ватсона и Шерлока Холмса одновременно. Если б еще не его татарская курносость и славянская бородатость.
– А! Ага! – реагирует Женя, а Паша протягивает руку и опрокидывает стопку. Он ее в рот опрокидывает, а не на стол. Водку жалко, а нас – нет. Мы старые уже, а водка всегда молодая, как наши дети. Впрочем, Паша не старый еще. Просто хочется ему казаться – матерым и воинственным.
– Теперь все дозволено, – возбужденно начинает Паша, а Усов озабоченно потирает руки, моргает, смахивает слезинку и пожимает плечами.
– Что там дозволено? Что? – сам себе задает вопрос и не находит ответа.
– Вы сядьте, что ли, – говорю им, а толстый Женя:
– Садитесь, мать, – ворчит. – В ногах правды нет.
– Но правды нет и выше, – подхватывает Усов-Ватсон и дробно смеется. – А в чем есть? В руках? В зубах? В головах?
– В х…х! – возвышает голос Злягин, а Паша и Усов-Холмс садятся.
– Зачем это здесь? – начинает Паша про челюсть толстого Жени. – Почему зубы? Ты вырвал зубы? Ты не хочешь идти воевать?
– Не хочу воевать, мать, ни с кем.
– За самострел в военное время…
– А не выпить ли нам, господа, – перебивает Усов-Ватсон. – Не выпить ли нам водки, друзья, в этот весенний холодный вечер? Да и скоро в поход. И – волнительно. Поход! А когда? Кто знает когда? И из чего стрелять? И, что немаловажно, в кого? Никто ничего не объяснил.
Появляется Сека Скатский. Секу зовут Саша. Если сказать долгую речь про его безумный взгляд, значит, не сказать ничего. Он преподает в университете курс философии, а вне университета пишет и издает популярные парадоксы про войну. На него молятся молодые, которым еще рано умирать. У Секи еще более монгольские скулы выделяются на изможденном лице. Секу зовут Саша. Саша актуален, как герпес морозным утром, как теща на перроне с мешком на колесиках, как зеленое знамя ислама на пике Ленина… И Секу теперь совсем не жалко, потому что это мы так решили в позапрошлом году, и шутили, и сочиняли, и даже в Манеже устроили акцию с империалистическим заявлением про то, что Босфор и Дарданеллы наши…
Итак: Злягин, Паша-Есаул, Серега Усов, Сека и я. Еще порывался Лысый Католик, но хотя он и выглядит на пятьдесят, ему всего тридцать два, и его на фронт не берут, а нам отправляться, если не завтра, то послезавтра. Это точно. И тут ничего не попишешь, поскольку все написано. Мы и написали. А Комитет солдатских матерей подхватил. Бабы, тетки, женщины и девки поперли на демонстрации. Устроилось все быстро и ловко. Года не прошло, как подключилась Дума. Затем и президент подписал…
– Ты так и хочешь умереть трезвым? – спрашивает Серега.
– Хотя бы я, – отвечаю привычно, но неуверенно.
Подходит Наташа. Она главная. Она сирота. Она вглядывается приветливо – так рассматривают покойника в гробу, когда он знакомый и его жалко. Между нами еще не проведена черта, но пунктир будущего обозначен.
– Как вы? Все хорошо? Только закусывайте, закусывайте… И не уходите. Мы должны официально.
– Нам не завтра. А послезавтра, – улыбается Паша.
– Все равно, – улыбается Наташа. Печально-печально.
– Родимая! – Женя запихивает челюсть в рот и надевает очки. – Родимая. – Он берет ее руку и пьяно целует. – Это они виноваты, а я не хочу. Я играл словами, а им гранаты подавай.
– Все обойдется, – говорит Наташа и отходит.
Что ей сказать? Нам – ей, ей – нам. Ее мужа тоже призывают. Хорошо, что есть, поскольку у многих и без войны нет. Но и его не жалко.
– Давайте-ка выпьем за справедливость! – говорит Паша. – Совершенно справедливо умереть за свои слова. А я от слов не отрекаюсь.
Они пьют, а я – нет. Но не так уверенно, как всегда. Смотрю по сторонам и вижу девчонок. Разные такие и неглупые, наверное. Уже не узнаю никогда – умные, глупые, нежные, стонут, или скрипят зубами, или скачут, как Буденный против генерала Шкуро…
Я дружу с ними только из-за их пьянства. Когда они выпивают литр, я пьянею на сто грамм. И так восемь с половиной лет. Восемь с половиной лет ни в одном глазу. И чего ради? Чтобы стать трезвее всех, но так же, как и пьяные, идти на фронт помирать в пятьдесят два года. Почти в пятьдесят два. И не от Рождества Христова, а от собственного…
Какой, однако, бардак на столе – окурки в свекле над майонезом. Традиционная русская кухня! Две стопки упали вдребезги. Злягин сидит, словно каменная баба. Как его тащить на себе, если ранят? Лучше б его убили… Что это?! Ведь не фронт еще. Послезавтра туда. А сегодня мы еще повеселимся, повыпендриваемся, повозникаем, покочевряжимся, помудрствуем лукаво, подебоширим в разумных пределах, попижоним, как голуби, как голубцы или голубчики.