Ужасные дни
Шрифт:
— Дедушка, вода к тебе к самой койке подходила? — спрашивает Марина, и на лице ее изображается ужас.
— Подходила, дитятко. Раз пять уже была… Даже льдинки под койкой хлопали…
— Боялся ты?
— Да. Думал, что зальет. Богу молился.
— И вынести тебя было некому?
— Некому. У всех свои, близкие. Я один-одинёшенек.
— Вот, дедушка, возьми хлеба. Забыла дать… Я тебе принесла…
— Спасибо, дитятко… Я еще сегодня не ел. Все ушли. Придут поздно… Грех сказать, меня не обижают… Кормят.
— Прощай, дедушка! —
— Спасибо, голубушка. Загляни еще… Рад я тебе — говорит старик, глаза его наполняются слезами, и он провожает девочку долгим ласковым взглядом.
Много и других таких же бедняков знала Марина и заглядывала к ним. Знала слепую старуху с двумя маленькими внуками — эти были совсем нищие; знала еще молоденькую девушку Анюту — больную, слабую, со впалыми глазами и ярким румянцем на исхудалых щеках; у ней была хромоногая сестренка Катя. Анюта была портниха и работала, не разгибая спины, целые дни, сидя около маленького окошка подвала… Сестры трогательно и нежно любили друг друга, как описывают в рассказах, и их Марина часто заставала в слезах, прижавшись друг к другу.
— Что будет с тобой, Катюша, когда меня не станет? Кто побережет тебя… — тихо шепчет Анюта, лаская сестренку.
У Марины сдавливало горло, и ей тоже хотелось плакать.
Целыми днями бегала Мариша по Гавани, ничего не делая. Очень часто она вступала в драку с уличными мальчишками, особенно если они травили кошку или обижали какую-нибудь несчастную собачонку. Раз она вернулась домой без платка, в изорванной кофте, с безухим котом на руках. Она назвала его Немец и поселила в своем углу. Досталось за все это девочке от матери, но она стойко отстояла своего кота и делилась с ним последними крохами.
Кроме кота Немца, у Марины на их дворе был еще большой приятель, пользовавшийся ее особенными заботами, горбатенький Миша.
— Вот Мишку сапожникова вынесли, — скажет кому-нибудь из квартирантов Марина, пошарив за сундуком, вытащит оттуда или старую коробку, или цветную тряпку, или камешек и стрелой вылетит на двор.
Тут, под навесом, почти ежедневно ставилась косая поломанная детская колясочка, и к ней привязывался ребенок, одетый в убогие лохмотья, грязный и жалкий. Его слабая головка свешивалась набок, худенькие ручонки болтались, как плети. Это был пятилетний горбатый мальчик, еще не умевший ходить и почти ничего не говоривший.
Марина подбегала к нему и опускалась около колясочки.
— Мишенька хороший! Что, мой Мишутка? Вот я тебе игрушку принесла.
При виде девочки грустное болезненное личико ребенка оживлялось, и на нем появлялась улыбка, похожая на жалкую гримасу.
— Смотри, Мишута, я положу тебе камешков в коробку… Как они греметь станут… Слышишь? Тук! Тук! Тук! Вот как хорошо!
Мальчик улыбался и тянул руки. Марина долго забавляла его: ей было его жаль.
Иногда от неловкого сидения горбатый мальчик начинал жалобно, беспомощно плакать. Марина бежала в подвал к его матери.
— Тётенька! — громко кричала она. — Иди скорее. Твой Мишка на весь двор ревет.
— А пусть его ревет… Что за беда! Мне не до него. Поревет да и перестанет.
Девочка возвращалась к ребенку.
— Не плачь, Миша… Не плачь, сейчас мать придет. Гляди, вон воробьи прыгают. Вот так!.. Вот так!..
Марина изображала воробья. Случалось, мальчик умолкал; в другой раз принимался плакать еще горше, еще беспомощнее. Девочка брала его на руки: утешала, ласкала. Но если это не помогало — относила к матери.
— Зачем ты его, Маришка, принесла? Пусть бы сидел на дворе, — говорила сапожница, качая грудного ребенка, а другой, годовалый, цеплялся за ее подол и хныкал.
— Он очень ревет, — возражала Марина, сажала его на пол и убегала.
С некоторых пор в доме мещанки Андреевой стали ходить слухи, что Василиса, мать Марины, разбогатела. Достала ли она хорошую работу, перестал ли пить ее муж — неизвестно, она никому о том не говорила, но хвасталась соседкам, что «справила себе сапоги и теплую кацавейку; из своей старой перешила Марине да купила, по случаю, две подушки». Многие видели эти: обновы и хвалили.
— Как спать-то мягко, тётенька, точно в гнезде, — говорила Марина зашедшей к ним сапожнице.
— А ты в гнезде спала что ли? — улыбаясь, спросила та.
— Не спала… Только знаю, что птичкам мягко.
— Как у вас теперь хорошо в углу, — заметила сапожница.
Мать и дочь окинули довольным взглядом свой бедный угол. Выцветшая ситцевая занавеска, стол, два стула, сундук и на нем нечто вроде постели с двумя подушками в темных ситцевых наволочках — все казалось им и нарядным и привлекательным.
Марина с гордостью провела рукой по подушке, и на лице ее мелькнула счастливая улыбка.
— Целых пять лет, голубушка моя, собиралась купить подушки… Да муженек-то у меня пропащий. Если бы он не пил, мы бы могли жить без крайности…
— Тяжело жить! Ох, как тяжело! Все дорого: и мясо, и дрова, и хлеб… Вот у меня и не пьет муж, а подумать страшно, коли какая беда…
— У тебя муж больной, детей куча… Одной бабе не справиться, конечно. Бог милостив… Как-нибудь… Не горюй!
Соседки поговорили и разошлись. Не знали бедные, что беда-то гонится за ними.
III
Много ужасных дней видела на своем веку многострадальная Гавань, но таких, какие были пережиты в ноябре 1895 года, давно не запомнят и старожилы.
В тот холодный, ветреный день, с которого мы начали свой рассказ, все жители Гавани были сильно перепуганы. Под вечер раздались пушечные выстрелы. «Будет ли наводнение, или ветер утихнет, вода уйдет?.. Ждать ли наводнения?» — вот те вопросы, которые тревожили и мучили всех.
В доме мещанки Андреевой жильцы тоже находились в тревоге.