Уже и больные замуж повыходили
Шрифт:
Тут дверь поехала в сторону, открылась во всю ширь, и на пороге воссияла ослепительная Антонина. Она была навеселе, чуть-чуть, самую малость.
– У, какие мы страшные, какие грозные! – сделала она козюлю стриженому «душегубу». – Совсем Настюшу мою в угол загнали, – и поспешила объясниться: – Дома так встречали, так встречали, чуть на поезд не опоздала, в последний момент вскочила! А вы тут сидите дундуками, как неродные. – Она захохотала так звонко, заразительно, обезоруживающе, что не ответить приязнью ей было нельзя.
– Вот так птичка! – подпрыгнул «кролик».
– Кто такая? – ахнул в восхищении пожилой.
– Вы бы вели себя поскромнее, –
– А вы, наверно, милиционер? – подмигнула ему красавица. – За порядком любите следить? – И по тому, как у стриженного вспыхнули уши, стало ясно, что она попала в цель.
Через пять минут купе гуляло: «кролик» достал из сумки бутылку шампанского, пожилой – четвертинку водки, стриженый, притворно вздохнув, отложил «Душегубов» в сторону. Привлеченный разгульным шумом, заглянул из коридора маленький хилый кавказец с коньяком, с жадными глазами, попросил униженно: «Ребята, примите в компанию!»
– Самим тесно! – отрезал «кролик» и с наслаждением задвинул дверь перед его носом.Настя любовалась Антониной, ее веселой властью над мужчинами, ее заразительной жизнерадостностью, здоровым кокетством, без похоти и греха, и тем, что она не несет красотой никому зла. И Настя мысленно стала просить прощения у своего мужа и сына, и у Бориной жены, его детей за чувство, которым она жила. Разве можно губить красоту, противиться ей, разве можно не стремиться к красоте даже через грех, почти непрощаемый грех?! Она думала о том, что они с Борей повенчаны красотой, и пусть у них нет ни дома, ни общего имущества, ни других внешних связывающих обстоятельств, но разлучиться им невозможно, противоестественно, как, допустим, мужчинам было бы противоестественно не радоваться ослепительной Антонине. Здесь, в шумящем вагоне, Насте показалось, что она справилась со своей печалью, и Борю она может увидеть теперь с легким, не отягощенным обидой сердцем.
...А все же, когда они договаривались о свидании, голос у нее дрогнул. Она поняла, что будет плакать, увидев его, теперь уже не от обиды, а от благодарности за исцеление; но Боря может снова не понять ее, а чтобы объяснить, ей нужно крепиться, держаться. Тогда она достала аптечку, нашла успокаивающие таблетки. Никогда раньше не пользовалась ими, но вот пришло время, и Настя решительно выпила две дозы – для верности результата.
Она бежала к условленному месту почти весело, несколько раньше назначенного времени. Боль последних дней была скованна, казалось, что все внутри подвергнуто прочной, основательной заморозке. Боря уже ждал ее, она узнала знакомый силуэт среди редких прохожих, издалека Боря напоминал подростка – в кепочке, в легкой куртке.– Как ты? – тревожно спросил он ее вместо приветствия.
– Ничего, – рассмеялась она, и, отвечая на изумленный взгляд, пояснила: – Таблеток напилась, так беда по колено, жизнь – радуга, тоска – отвяжись.
Потом они долго шли по городу, рассказывая друг другу, как жили, ждали и что думали, и не могли наговориться.
– Ты меня любишь? – вдруг спросил Боря, и столько в его интонации было безнадежности и надежды, что вся таблеточная заморозка вмиг прошла, и Настя заплакала.
– Люблю, – сказала она, хлюпая.
Огромный город дышал дымом ТЭЦ, гнал по магистралям потоки грязных машин, отправлял в метро толпы людей в меховых шапках, темных пальто и шубах, отчего они были похожи на струящиеся мышиные колонии, а они все стояли посреди улицы, не чувствуя холода, и Боря поочередно целовал ее глаза, все целовал и целовал, будто хотел навсегда высушить ее слезы...
Сестры
Кухня, простор, летний свет в широких не по-крестьянски окнах; в трехлитровых банках на столе матово светятся залитые сиропом яблоки – белый налив; на полу стоят закатанные вчера соленья – огурцы с прозрачным рассолом, чуть тронутые желтизной; нарезанные дольками кабачки; сборные закуски – лук, морковь, перец. Редкие мухи пугаются кухонного чада – форточка открыта настежь, но на газу пыхтят две алюминиевые десятилитровые кастрюли. Сестры, обе в цветастых цыганистых сарафанах, заняты делом. Старшая, Лариса, время от времени помешивает длинным черпачком варево. Она босая и с видимым удовольствием дает отдых ногам на широких досках добела выскобленного пола. Младшая, Вера, сидит в углу, на низкой табуретке и пытается сосредоточиться на сортировке яблок – в один таз червивые, в другой – целые. От этого простого дела ее отвлекает высокое вишневое дерево с последними, почти черными вишнями, что видны в окне, сладкий пар кипящего сиропа, отборные огурцы, переложенные грубыми ветками укропа, полные загорелые плечи сестры («Какая она красивая!» – в очередной раз думает Вера) и весь склад деревенской жизни, который она почти позабыла.
– Лариса, – зовет она, чтобы высказать свои чувства, но не успевает – в дверном проеме появляется Ларисина дочь, томная шестнадцатилетняя красавица с ростом и обличьем манекенщицы, одетая в текучие длинные шелка.
– Ну, пришел? – любопытство Ларисы относится к мужу, который ранним утром был послан за поросенком в деревню к свекрови и теперь уже, по ее расчетам, должен был вернуться.
– Пришел, – меланхоличный голос дочери не сулит ничего хорошего.
– Привез?
Дочь снисходительно хмыкает:
– Жди! Ввалился в квартиру пьяный, упал на диван.
– Сильно пьяный?
– Без чувств.
– Ты у него спросила, где был? – раздражается Лариса на медлительность и вялость дочкиных реакций.
– Cпросила. Он мне ответил: «Я поросенка пропил». И добавил: «Гы-гы». – Дочь с незаурядными актерскими способностями и завидной точностью воспроизводит «гы-гы», и на лицах сестер, несмотря на безрадостность описываемой ситуации, непроизвольно появляется улыбка.
– Надо было карманы у него вычистить! – спохватывается Лариса.
– Я вычистила, – выученно сообщает дочь.
– На хлеб оставила?
– Пятерку.
– Много, – досадует Лариса, – хватило бы и трояка. А лучше – два рубля. Проспится, точно спарится с кем-нибудь!
Дочь виновато молчит.
– Ладно, – машет Лариса на ее бестолковость, – иди переодевайся, будешь нам помогать.
– Сволочь, ну ты погляди, какая сволочь! – размышляя вслух, кипит старшая сестра. – До родной мамы не мог доехать! Третий или четвертый раз передает: заберите поросенка! Послала его как порядочного. Вот результат!
– Чего ты расстраиваешься? – Вера пытается ее успокоить. – Ничего ведь нового он не совершил! Если бы он вернулся от мамы, – говорит она первое, что ей пришло в голову, – ну, допустим, на золотом коне...
– Ага, с поросенком под мышкой, – подхватывает Лариса, и тут же они представляют грузную, печальную в трезвости фигуру мужа на тонконогом жеребце с золотой гривой, с вырывающимся из рук и хрюкающим поросенком... Обе заливисто хохочут. Лето, матовые скороспелые яблоки в банках, яркая зелень листвы в окне; старшей сестре – сорок, младшей – почти на десять лет меньше.