Уже и больные замуж повыходили
Шрифт:
Люся прям чуть не заплакала, когда всю эту роскошь увидела:
– Пошли домой, я тебя хоть чаем напою...
А Петя стал в позу:
– Зачем? У меня все есть! – И показал на грязную поллитровую баночку, а в ней кипятильник маленький.
Тут Люся не сдержалась от упреков:
– Со мной, «плохой» (слово было другое, непечатное), ты за три года машину купил, а с хорошей Маринкой и на телевизор не скопил! Спишь на чехлах для «Жигулей», которые я своими руками шила... Эх, ты! Я тебя по-человечески приглашаю, пошли, хоть поешь, в порядок себя приведешь – ты ж на бомжа похож! Детям за тебя стыдно. А для других целей, запомни, ты мне давно не нужен, я тобою брезгую...
Но Петя надулся и никуда не пошел. Ну, гордый. Он же, дурак, еще и Шуркиному
– Кума, помираю, сердце схватило!
Люся, отзывчивая дура, прибежала, а он лежит на животе, стонет, лицо красное. Она ему сразу накапала валокордина (с собой принесла), а он:
– Не буду я это вонючее лекарство пить!..
Люся давай подруге звонить, чтобы спросить, нет ли у нее нитроглицерина. Только она трубку подняла, Ильич как вскочит, как кинется к ней:
– Ты – моя «скорая помощь», никаких лекарств больше не надо! Все равно нам с тобой вместе доживать!
Люся многое в жизни повидала, но тут просто обалдела:
– Да у тебя ж Шурка есть, друг любезный!..
– Ага, вот видишь, ты меня уже ревнуешь!..
– Сто лет ты мне нужен!..
Ну и пошла потеха – еле вырвалась от «больного», мужик он крепкий, силы много, жаром так и пышет. Дури много – куда девать?! И Шурке теперь в глаза стыдно смотреть – вроде и не виновата ни в чем, но если Ильич ей скажет что (а он такой, с него станется!), поди, отмойся!..
А Петя... Зарплату получил, так его сразу возле кассы Марина и перехватила. И прямо на людях заворковала: «Котик мой, разве я тебя чем обидела? Пошли домой, соскучилась я». Приберет и эту квартиру к рукам! Но какое у Пети соображение?! Откуда?..
Богема
Оперный певец, бас Мурадолов, обедал. Был он, как и полагается басам, мясистым, крепким, даже, пожалуй, тучным. Поесть Мурадолов любил, и кухня в его квартире была единственным мало-мальски обустроенным местом – в других комнатах вот уже три года шел ремонт. Жена, Софья, или, как называл ее Мурадолов, София, принимая гостей, кокетливо оправдывалась:
– Ой, мы живем в такой богеме! – И распахивала двери комнат. В спальне громоздилась широченная итальянская кровать с резным изголовьем – два упитанных амура летели навстречу друг другу с трубами в руках. Вещи, в которых не было особой нужды, лежали живописной кучей, прикрытые огромным пестрым платком. Платок Мурадолов привез из Парижа, с гастролей. В другой комнате – зале – был только рояль, лаковый, черный, выловленный кит с открытой пастью. На рояле играла София, аккомпанировала мужу. Концертные костюмы, а также вещи первой необходимости были замурованы в шкаф-нишу.
Итак, Мурадолов обедал. На дворе стоял июль, месяц весьма солнечный и жаркий. Кухня в мурадоловской квартире, несмотря на наличие плиты, холодильника, навесных шкафчиков, мойки, серванта, телевизора, комнатных растений, музцентра, навесного светильника, книг, видеокассет, плетенных из лозы корзин, газет, увядших и полуувядших букетов в трехлитровых банках и хрустальных вазах – все же была не до конца оборудована. Например, на окне отсутствовали шторы, и София, спасая гостей и внутренности помещения от солнца, занавесила светило простыней в мелкий наивный цветочек – ивановский ситец. Простыня была много раз стиранной, старой, но неглаженой. Мурадолов, впрочем, сквозь пальцы смотрел сегодня на хозяйственные провалы Софии: он обедал.На столе, раздвинутом во всю возможную ширь, сосредоточились славные закуски! Молодая отечественная картошка, сваренная в рассоле, выложенная на огромное блюдо, политая топленым сливочным маслом, припорошенная колечками зеленого лука; пар от нее все еще клубился в воздухе, аромат здоровой свежей пищи распространялся не только на кухне, но и витал в других комнатах, доходя до разверзнутого рояля. К картошке были поданы: куски отварной говядины, жареная украинская колбаска – пахучая, пряная, брызгающая жирком, нежнейшая селедка, ветчина ломтиками, копченое сало, карбонат; нарезанные помидоры и огурцы, редиска россыпью, салат оливье; холодная водка, теплый кагор, черное и светлое пиво, минералка, квас, морс и компот. Посуда – эмалированные миски с рисунком, тарелки, обнаруживающие принадлежность к нескольким дорогим сервизам, разномастные салатницы, граненые стаканы, приборы из старинного серебра – вся эта очаровательная небрежность придавала застолью демократический и в то же время аристократический вид. Сам Мурадолов сидел босой, в серых шортах по колено, в просторной длинной футболке. Он много, неспешно и с удовольствием ел, изредка подавая реплики. София, напротив, стрекотала без умолку, как крымская цикада; слаженно меняла тарелки, подкладывала, предлагала, наливала, настаивала, развлекала, возражала, в общем, вела застолье. Гости – известный в прошлом бас Глыбин, ныне восьмидесятилетний старик, высохший в щепу, и его супруга Анюта, божий одуванчик, с трогательными седенькими кудельками, – лишь поддакивали, постепенно, впрочем, розовея и оживляясь; подруга Софии, жена дипломата, работающего в Перу, благородная дама, выглядевшая сегодня лет на тридцать восемь, и чем больше она пила, тем ближе пододвигала табуретку к Мурадолову и все пыталась сказать что-то запоминающееся.
София тем временем уже исчерпывала запас новостей: было рассказано и про австрийский Грац, и про миланскую оперу, и про берлинские концертные залы, и про Японию, где купили халат с райскими птицами, страшно дорогой, и про то, как Мурадолов чуть не спустил ее с лестницы на одном из зарубежных спектаклей, когда она в антракте покритиковала его пение... Про последнее София рассказывала без обиды, подтрунивая над мужем, но Мурадолов вдруг взъярился от воспоминаний:
– Представляешь, Иван Петрович, – загудел он старику Глыбину, – я играю царя, я в образе, – Мурадолов расправил могучие плечи, поднял тяжелую голову с бородой, – а тут: не так поешь! – У Мурадолова даже дрожь пробежала по телу, он топнул босой ногой: – Ах ты! – и он добавил нецензурное слово.
Но никто не воспринял его гнев всерьез: гости загалдели, захохотали, София, перекрывая шум, стала кричать: «Вот видите, как мне достается с ним, видите, с кем я живу!», жена дипломата тишком пододвинулась почти вплотную к певцу и прислонила свою коленку, закованную в колготки, к голой коленке Мурадолова. Бас скосил большой коричневый глаз на моложавую ногу благородной дамы, сам себе налил водки, выпил, смачно крякнул и снова коротко повторил нецензурное слово, теперь уже во множественном числе.
– Дорогой, ты напиваешься! – встревожилась София.Жена дипломата чуть отодвинулась и завела разговор про Перу: какие там нравы, обычаи, невыносимая жара и ужасный ширпотреб.
– Представляете, Алик даже не может выехать оттуда, у него давно вышел срок, зарплату не платят полгода и на дорогу денег не дают! А мы так рассчитывали на это лето, хотели отдохнуть в Подмосковье на природе, есть хорошие пансионаты...
– А-а-а, у-у-у, о-о-о, – стал пробовать голос Мурадолов, – Иван Петрович, споем?
Иван Петрович рта не успел раскрыть, как в прихожей мелодичными трелями зашелся звонок. Явился нежданный гость: музыкальный критик Сосновский.
– Здрасте, мое почтение. – Ловкий, верткий, неуловимо мальчишеского вида в свои сорок пять, Сосновский вмиг перецеловал ручки дамам, раскланялся с мужчинами. – Я тут статейку принес показать, – обратился он к Софии, – гиганта нашего воспел.
Гости раздвинулись, критика усадили в центре, и теперь жена дипломата с Мурадоловым сидели плотно – бедро к бедру. Статейку София читала вслух, смакуя комплименты: «величественный бас», «незабываемый образ», «неповторимый бархатистый тембр», «классическая мощь». Сосновский ерзал от удовольствия. Герой между тем становился все мрачнее.