Узнай Москву. Исторические портреты московских достопримечательностей
Шрифт:
Но терпение Рубинштейна было не безграничным. Среди учениц попадались и такие, кто мог довести его до белого каления тупостью, одну из таких он выгнал из кабинета: «Ступайте вон! Вон!!!» – и поплатился. Студентка оказалась дочерью действительного статского советника, бывшего чиновника особых поручений при Главном управлении цензуры Петра Щебальского, видимо посчитавшего, что раз он платит деньги, то и заказывает музыку. Дело дошло до суда, приговорившего Рубинштейна в марте 1870 года к штрафу за оскорбление генеральской дочери (по табели о рангах действительный статский советник соответствовал чину генерал-майора) в 25 рублей. Москва забурлила, повсюду обсуждался возникший прецедент. Консерваторцы горой стояли за своего директора, которому доброхоты и газетчики припомнили и его происхождение, и низкий чин губернского секретаря (до 1857 года он служил в канцелярии московского генерал-губернатора). Можно себе представить душевное состояние Рубинштейна, и хотя после вмешательства Сената приговор отменили, он решил оставить свое детище: «Я так близко принял к сердцу последнюю постигшую меня неприятность не
Рубинштейна по праву называли хозяином музыкальной Москвы, не было в Первопрестольной извозчика, не знавшего его адрес. Достаточно было сказать: «К Николаю Григорьевичу!» – и сразу было ясно, куда везти. Пианист Александр
Гольденвейзер вспоминал: «Я еще застал в Москве обаяние, почти что культ имени Николая Рубинштейна». Он был чрезвычайно популярен и как музыкант. На его выступлениях яблоку негде было упасть. Так случилось и на знаменитом концерте в 1876 году, когда отмечалось десятилетие его директорства в консерватории: «Когда Николай Григорьевич закончил последний номер первого отделения… двинулась целая процессия капельдинеров с корзинами цветов и лавровым венком. Впереди всех шел капельдинер, неся огромный серебряный поднос, на котором лежала целая гора разорванных бумажек. Публика с любопытством вытягивала шеи, желая рассмотреть странное подношение. Но когда все узнали, что на подносе лежали векселя, скупленные и уничтоженные почитателями таланта, – овация превратилась в настоящее чествование. Все отлично знали, что деньги, взятые под эти векселя, употреблены на музыкальное просвещение». На все шел директор, в долги залезал – лишь бы консерватория жила и работала. Но не всем это нравилось, идеолог «Могучей кучки» Стасов обвинял Рубинштейна в развращении студентов, в переносном, конечно, смысле – дескать, не так и не тому учил молодежь.
Что только не писали про Рубинштейна современники: «замечательно простой» человек (Лев Толстой); «неистовый труженик, человек широкого ума, понимавший потребности времени, – жизнелюбец; добрейшая душа и вспыльчивый властелин, осторожный дипломат, бессребреник и азартный игрок», «идеальный по своей строгой требовательности администратор» (Александр Островский). А Надежда фон Мекк отмечала: «Сыграть блестящим образом свой концерт, после чего задать широкую выпивку, наутро принимать дамские и всякие визиты и ухаживания – это его стихия, он в ней как рыба в воде, и поэтому он весел, не стареется нисколько и не спускается с апогея своего таланта, изящен, увлекателен, блестящ донельзя». К этому добавлялась огромная энергия, с которой он бросался на любое дело, отражавшаяся даже в его облике: «Коренастый блондин, среднего роста, с кудрявой (но подстриженной и гладко причесанной) головой, задумчивым взглядом и лицом, выражавшим непоколебимую энергию, – писал Модест Чайковский [13] и подчеркивал: – Что шло вразрез с его ленивой манерой произносить слова и приемами избалованного лентяя-барчука». А еще его образ дополняла неизменная любимая сигара – Николай Григорьевич курил непрестанно.
13
Чайковский, Модест Ильич (1850–1916) – русский драматург, оперный либреттист, театральный критик, младший брат П.И. Чайковского.
Рубинштейн не был аскетом, радости жизни были ему далеко не чужды: «Ничего нового в моем житье-бытье, здоров, много работаю, но не забываю также игру в карты, вино и женщин, ибо в ином случае был бы (по Лютеру) дураком», – признавался он матери за месяц до своей преждевременной кончины. Днем он умудрялся даже спать на ходу, ибо ночами было не до сна – их он проводил в Английском клубе за карточным столом, в ресторанах, у цыган. А утром вновь как огурчик в консерватории, повторяющий студентам свой любимый девиз: «Что делаешь – делай!»
Профессор консерватории Герман Ларош писал о Рубинштейне: «По высоте нравственного идеала, по чистоте замыслов, по отвращению (не только теоретическому) от житейской грязи он стоял наряду с “лишними” людьми, то есть с людьми, составлявшими по их внутреннему содержанию лучший цвет России. Но в то же время это был человек “нелишний”, человек, сумевший осуществить свой идеал в действительной жизни, человек, нашедший в энергии своего характера силы для борьбы со внешними условиями, среди которых чахли и глохли натуры менее могучие. В этом соединении качеств, которые мы привыкли считать взаимоисключающимися и которых антагонизм составляет наследственное несчастье русской культуры, заключается, по-моему, истинное величие Рубинштейна».
Именно зданию на Большой Никитской и суждено было превратиться в тот причал, к которому на вечную стоянку привел свой консерваторский корабль его капитан. И студенты, и профессора полюбили свою новую обитель. Анна Рамазанова, дочь известного в свое время скульптора, вспоминала через много лет: «Мы не переставали посещать консерваторию, которая сделалась для нас тоже родною, так нам все в ней было мило. Теперь от нее остался один вход с колоннами, а при нас это был красивый типичный барский особнячок, внутри довольно роскошный, с мраморными стенами и лестницей, все белело и сияло при свете ярких люстр… Николай Григорьевич Рубинштейн, блондин, небольшого роста, расхаживает по залам [консерватории] с профессорами, подходит к ученикам, беседует. Он очень симпатичен и даже красив. Тут его сослуживцы, инспектор Альбрехт, теоретик Кашкин, пианист Пабст, Булдин,
Н[иколай] Григорьевич] любил тишину и внимание, которые были необходимы при разучивании серьезных сочинений Бетховена, Мендельсона, Бородина и проч. Любил, чтобы его понимали сразу по малейшему мановению руки. Все любительницы ловили его мысли, а юные ученицы хихикали, переговаривались, и вот однажды, раздраженный их поведением, он так ударил палочкой по пюпитру, что она разлетелась пополам, а он, весь красный от бешенства, закричал: “Дуры! Идиотки! С такими дурами я не могу заниматься!” – и ушел из зала. Репетиция прекратилась, он уехал. В следующий вторник мы со страхом входили в зал. Что-то будет? Придет ли? В зале тихо, тихо перешептываются и робко оглядываются провинившиеся. И вот он пришел, как всегда поздоровался и взял новую палочку в руку, началась репетиция в такой тишине и внимании, как еще никогда. Разучивали мы хор в симфонии 9-й Бетховена. <…>
Когда он заболел и уехал за границу – его консерватория осиротела. Он был ее душою. Его в свинцовом гробу привезли в Москву, и городской голова, купец Алексеев [14] , по пути от вокзала по Тверской велел зажечь днем все фонари, сыновей своих нарядил в воинские старинные доспехи, и они ехали с зажженными факелами впереди процессии. Когда Алексееву-Станиславскому напоминали об этом случае, он отмахивался и говорил: “Не напоминайте мне этого позора!”…Когда пришла весть о смерти Николая Григорьевича, мы собрались все в консерватории и пели панихиду. Потом приехал его брат, композитор Антон Рубинштейн, и стал разучивать реквием с хором. Какой прекрасный и печальный пришел он к нам и встал на то место, где столько лет стоял его брат. Его черная шапка волос, высокая красивая фигура была величественнее, а движения спокойнее, чем у младшего Рубинштейна. Это был мрачный демон. Все мужчины носили траур на руке. Когда учили реквием, многие рыдали, особенно одна светская женщина, жена известного московского врача Скотта. Она принесла с собою вырезанную форму руки Н[иколая] Григорьевича], показывала всем желающим, и некоторые ее целовали в экстазе. Разучивали трудный реквием очень хорошо, с чувством, сознательно.
14
Московский городской голова H.A. Алексеев приходился К.С. Станиславскому (чья настоящая фамилия Алексеев) двоюродным братом.
Этот зал еще был полон его хозяином, здесь витала его душа, и мы все пели с благоговением… Чудесные часы проводили мы здесь в этом белом зале. Спасибо вам, братья Рубинштейны. Мне не забыть вас никогда! И вот в день его памяти мы снова собрались все в артистической и вышли на эстраду, все в черном, печальные, тихие, и Антон взмахнул палочкой, нахмурив брови, я взглянула на него, и у меня на всю жизнь осталось в памяти это его лицо. Я еле сдерживала слезы, да и другие не менее меня были взволнованы. Но надо было петь, и петь хорошо. И мы овладели собой. Но что это был за концерт! В публике, видевшей много лет любимого артиста на его месте, в оркестре, раздавались всхлипывания, рыдания, многие поспешно удалялись из зала, чтобы успокоиться. Да, Москва любила Николая Рубинштейна!»
Рубинштейн умер в 1881 году в Париже, к тому времени консерватория уже три года владела зданием на Большой Никитской, которое приобрела в июне 1878 года за 185 тысяч рублей серебром. А Удельное ведомство арендовало те самые воронцовские подвалы за весьма солидную сумму, подпитывавшую консерваторию, занятия в которой были по-прежнему платными, но не до такой степени, чтобы обеспечивать ее безбедное существование.
Тем временем, к началу 1890-х годов, размеры старой усадьбы уже перестали удовлетворять потребности консерватории (число одних лишь учеников выросло в 2,5 раза, до четырехсот человек). И всех их надо было разместить в музыкальных классах, дать возможность музицировать на большой сцене. Помещения были тесноваты, пришлось для занятий даже нанимать бывшие палаты Украинцева в Хохловском переулке. Как вспоминал Александр Гольденвейзер, в старой консерватории имелся лишь один концертный зал, выполнявший роль оркестрового, хорового и оперного класса, кроме того, «классы в первом и втором этажах были довольно большие, а в третьем с совсем низким потолком», до которого можно было дотянуться рукой. Необходимость строительства нового здания консерватории стала все более очевидной. Но кто возглавит этот важнейший процесс? Очевидно, что это должен был быть человек, по своим пробивным способностям сравнимый с Рубинштейном. И он нашелся – им оказался Василий Ильич Сафонов (1852–1918), директор консерватории в 1889–1906 годах.