Узник Бастилии
Шрифт:
Как же попадали туда? В начале XVII века министр д’Аржансон изобрел особые грамоты, носившие название «приказов короля». По этим приказам всякого человека можно было без суда посадить в тюрьму. Освобождение могло последовать только по новому приказу короля. Вскоре, однако, оказалось, что короля приходится беспокоить слишком часто, и изобрели новый способ. В приказах, заготовленных и подписанных, оставляли свободным место, где должно было значиться имя заключаемого, а приказы раздавались на руки приближенным короля в полное распоряжение в виде особой милости. Таким образом важные придворные
— Король, — сказал однажды министр полиции, — слишком добр, чтоб отрубить кому-нибудь голову, он предпочитает посадить своего врага в Бастилию и там «забыть»; его. Голова его остается на плечах, он через тридцать-сорок лет умрет собственной смертью.
Бастилия состояла из восьми огромных башен, соединенных высокими стенами. Каждая башня имела пять этажей камер. В первом этаже, в уровень с землей находились сырые карцеры, во втором этаже камеры были суше, но также холодны, в третьем и четвертом были комнаты с каминами, в пятом, так называемом «колпаке», помещались комнаты ледяные зимой, знойные летом. Плоские крыши башен были украшены зубцами и на них стояли пушки, грозно глядевшие на Париж и его окрестности.
В полуподвальные камеры заключали неисправимых, тех, которые совершали попытки к бегству, и от которых надо было избавиться как можно скорее.
Человеческая природа не могла противостоять столь ужасным условиям; заключенные сходили с ума или умирали от истощения, если им не удавалось покончить самоубийством. В случае безумия пленника отправляли в Бисетр или Шарантон, в случае смерти его закапывали под вымышленным именем на тюремном кладбище.
Латюд перешагнул порог этой страшной тюрьмы; по темным коридорам его провели в мрачную комнату, тускло освещенную тремя висячими фонарями. Пять человек офицеров в мундирах разбирали на столе какие-то бумаги. Двое сторожей, один со связкой ключей, другой с ручным фонарем, стояли у дверей в ожидании приказаний.
Латюда подвели к столу; не дожидаясь вопросов, он сам дрожащим голосом обратился к офицеру.
— Умоляю, господа, откройте мне, в чем моя вина? Я вижу по вашим лицам, что вы добрые и благородные люди— не мучайте же меня напрасно.
Офицер, который, повидимому, был старшим из присутствующих, холодно взглянул на него.
— Ваше имя? — сказал он.
— Меня зовут Латюд, но, умоляю вас, скажите, надолго ли меня заключают в тюрьму?
Офицер как-будто не слыхал его вопроса и обратился к сторожу.
— Вы отведете его в камеру сто четвертую.
Латюд заметался.
— Скажите же мне, по крайней мере, в чем меня обвиняют. Я сумею оправдать себя. В чем мое преступление?
— Переоденьте его, — сказал офицер и отвернулся.
Один из сторожей подошел к Анри, держа в руках лохмотья, которые едва ли могли назваться одеждой. При виде такого издевательства на Латюда напала ярость.
— Вы подлец, — крикнул он офицеру, — сжав кулаки, вы издеваетесь надо мной. Я не могу позволить.
Его оттащили от стола.
— Арестованный, — сказал офицер, — я должен вас предупредить, что таким поведением вы только вредите самому себе. Затем, обернувшись к сторожу, он прибавил — Берите его.
Латюд замолчал: его переодели и сняли с него пудренный парик; в грязных лохмотьях, снятых, вероятно, с умершего узника, он был похож на нищего.
— Отныне, — сказал офицер, когда переодевание было окончено, вы больше не будете называться Латюдом. Вас будут звать Данри; помните, что у вас нет другого имени.
Латюд хотел что-то сказать, но его уже влекли по гулким каменным коридорам, и через несколько мгновений тяжелая дверь захлопнулась за ним. Он был один в камере, во власти своего отчаяния и безнадежных размышлений.
Прошло полгода. Дни шли за днями, чередуясь незаметно, похожие друг на друга, как две капли воды. Латюд проявлял буйство и дерзость только в первые дни своего заключения; но вскоре он стал необыкновенно тих и кроток. Целый день сидел он на своем соломенном матраце, опустив голову на руку, думая о чем-то. Когда ему приносили обед, он поднимал голову и глядел на сторожа с заискивающей, робкой улыбкой. Ему очень хотелось слышать звук человеческого голоса. Но сторож молчал.
Иногда, по вечерам, Латюд принимался громко говорить сам с собой, как бы стараясь удостовериться в том, что еще не потерял способности человеческой речи. Сторож тогда начинал стучать ему в дверь, и узник тотчас замолкал.
Однако его тихое поведение послужило ему на пользу и его участь несколько смягчили: ему разрешили прогулку. Сторож ежедневно выводил его на плоскую крышу одной из башен. Оттуда, в течение получаса, он мог с жадным и болезненным вниманием смотреть вниз, на расстилавшийся у его ног Париж. Прогулка эта приносила ему больше страданий, чем радости.
Прошло еще несколько месяцев; и Латюду была, наконец, дарована драгоценная милость: ему дали товарища по заключению. Латюд был вне себя от радости. Не все ли равно, кто будет этим товарищем? Иметь около себя живого человека, который будет говорить с ним, отвечать на вопросы, смеяться! Какое счастье!
Под вечер в комнату Латюда ввели того, кто должен был делить горечь его заключения. Новый узник был приблизительно одних лет с ним, но черная отросшая борода делала его старше на вид. Его круглое, добродушное лицо сразу понравилось Латюду и он горячо пожал его руку.
— Меня зовут Бастид, — сказал вновь пришедший, — не побрезгуйте моим обществом, раз нам суждено вместе коротать наше заключение.
Несмотря на то, что Латюд сразу увидал в своем товарище человека не своего круга, с которым он в былое время почел бы за унижение разговаривать, между ними завязался самый горячий и живой разговор. Латюд рассказал свою историю.
— А вы почему здесь?
— За стишки, — сказал Бастид, печально усмехнувшись, — я, видите ли, шапочник по ремеслу, но один мой знакомый на горе мое научил меня читать и писать. Научившись писать, я к несчастию и по глупости бросил свое ремесло и устроил себе на улице Сент-Оноре прилавок, куда и прикрепил вывеску: «Народный писец». Здесь я сидел и писал по заказу письма, приглашенья, а по мере надобности и стихи, так как имею к этому делу некоторые способности. Дело это мне нравилось и приносило доход.