Узники Алексеевского равелина. Из истории знаменитого каземата
Шрифт:
Генерал Дубельт учинил допрос Жадимировской и 8 июля доложил при представлении ее показаний и свое мнение: «Я расспрашивал г-жу Жадимировскую, и, кроме изложенных в прилагаемой записке обстоятельств, она решительно ничего не показывает, кроме некоторых подробностей о дурном с нею обращении мужа, которое доходило до того, что он запирал ее и приказывал прислуге не выпускать ее из дома. Ей 18 лет, и искренности ее показания, кажется, можно верить, ибо она совершенный ребенок. Мать и отчим Жадимировской приносят свою благоговейную признательность государю императору за возвращение им дочери и за спасение ее еще от больших, угрожающих ей несчастий».
Вот как изложила свой роман Лавиния Александровна Жадимировская:
«Я вышла замуж за Жадимировского по моему собственному согласию, но никогда не любила и до нашей свадьбы откровенно говорила ему, что не люблю его. Впоследствии его со мною обращение было так невежливо, даже грубо, что при обыкновенных ссорах за безделицы он выгонял меня из дома, и, наконец, дерзость его достигла до того, что он угрожал мне побоями. При таком положении дел весьма естественно, что я совершенно охладела к мужу и, встретив в обществе князя Трубецкого, полюбила его. Познакомившись
5
В холодных, сырых стенах Алексеевского равелина переживал свой знойный роман князь Трубецкой. В ответ на предложение дать показание надо было собрать свои мысли, свои чувства и рассказать свою интимную историю. Но прежде чем привести это необычное произведение тюремного творчества, пора наконец войти в некоторые подробности о личности романического узника Алексеевского равелина.
Князь Сергей Васильевич Трубецкой родился в 1815 году. Один из сыновей блестящего генерал-адъютанта Александра I князя Василия Сергеевича, князь принадлежал к высшему кругу русской аристократии. Из камер-пажей вступил на службу на 18-м году жизни корнетом в Кавалергардский полк. Служба в кавалергардах была скорее вереницей шалостей, кутежей, проказ и проделок, которым предавалась в виде обычного времяпровождения золотая молодежь того времени, в особенности кавалергардская. Эта пора кавалергардской жизни весьма памятна русской литературе, потому что в атмосфере этой беспечной жизни развился пышным цветом Жорж Дантес, убийца Пушкина. В 1834 году князь Трубецкой, «за известную Его Имп. Высочеству шалость», был переведен в л. – гв. Гродненский гусарский полк. В день рождения нелюбимого полкового командира кавалергардская молодежь устроила примерные его похороны с факелами, пением – в этом заключалась известная шалость. В том же 1834 году Трубецкой был возвращен в Кавалергардский полк, но ненадолго. За разные шалости, проделанные в Новой Деревне, – за причинение ночью беспорядка и по жалобе жителей Новой Деревни, – в октябре 1835 года Трубецкой был переведен в Орденский Кирасирский полк и только через два года был возвращен в л. – гв. Кирасирский Ея Величества полк. В 1840 году был послан на Кавказ и прикомандирован к Гребенскому казачьему полку. Здесь он был сослуживцем и приятелем Лермонтова, вместе с ним участвовал в экспедиции генерала Голофеева и в бою при реке Валерике. И здесь, на Кавказе, Трубецкой был в рядах блестящей великосветской молодежи, к которой тянулся так Лермонтов. Он был свидетелем последних месяцев жизни поэта, под аккомпанемент его игры произошла ссора Лермонтова с Мартыновым, также бывшим кавалергардом. Он был секундантом Мартынова, но его участие в дуэли было скрыто во время официального расследования. В 1842 году князь был переведен в Апшеронский полк и в следующем году вышел в отставку «для определения к статским делам». Трубецкой был женат на Е.П. Пушкиной, и его дочь от этого брака 7 января 1857 года вышла замуж за французского посла герцога Морни. Характеристику князя находим в воспоминаниях графини А.Д. Блудовой.
«Часто встречались мы тогда с Трубецкими. Это было семейство красавцев и даровитых детей. Старшие сыновья были уже скорее молодые люди, нежели отроки, и мы подружились со вторым, Сергеем, посколько можно подружиться на балах и вечеринках, ибо мы не были въезжи в дом друг к другу. Он был из тех остроумных, веселых и добрых малых, которые весь свой век остаются Мишей, или Сашей, или Колей. Он и остался Сережей до конца и был особенно несчастлив, или неудачлив (хотелось бы выразить понятие, которое так прискорбно к нему идет). Конечно, он был кругом виноват во всех своих неудачах, но его шалости, как ни были они непростительны, сходят с рук многим, которые не стоят бедного Сергея Трубецкого. В первой молодости он был необычайно красив, ловок, весел и блистателен во всех отношениях как по наружности, так и по уму; и у него было теплое, доброе сердце и та юношеская беспечность с каким-то ухарством, которая граничит с отвагой и потому, может быть, пленяет. Он был сорвиголова, ему было море по колено, и иногда, увы, по той причине, к которой относится эта поговорка, и кончил он жизнь беспорядочно, как провел ее: но он никогда не был злым, ни корыстолюбивым, и не приучен был в детстве к этой моральной выдержке, которая единственно может воспитать в человеке верность долгу и стойкость против искушений жизни. Жаль такой даровитой натуры, погибшей из-за ничего».
Отсутствием стойкости против искушений жизни графиня Блудова желает, очевидно, объяснить последний «беспорядочный» поступок его жизни – роман с Жадимировской, о котором она со стыдливым лицемерием умалчивает. Немудрено, что 35-летний князь с очаровательной внешностью, с таким сердцем, с таким прошлым подействовал на юное чувство молоденькой женщины. Что он нашел в этом романе, об этом он попытался рассказать на предложенный ему сейчас же по заключении в равелине вопрос от коменданта:
«Государь Император Высочайше повелеть соизволил взять с Вас допрос: как Вы решились похитить чужую жену, с намерением скрыться с нею за границу, и как Вы осмелились на сделанный Вами поступок. Почему имеете объяснить на сем же, со всею подробностью и по истине, с опасением за несправедливость подвергнуться строгой ответственности».
Князь Трубецкой ответил:
«Я решился на сей поступок, тронутый жалким и несчастным положением этой женщины. Знавши ее еще девицей, я был свидетелем всех мучений, которые она претерпела в краткой своей жизни. Мужа еще до свадьбы она ненавидела и ни за что не хотела выходить за него замуж. Долго она боролась, и ни увещевания, ни угрозы, ни даже побои не могли ее на то склонить. Ее выдали, как многие даже утверждают, несовершеннолетнею почти насильственно; и она только тогда дала свое согласие, когда он уверил ее, что женится на ней, имея только в виду спасти ее от невыносимого положения, в котором она находилась у себя в семействе, и когда он ей дал честное слово быть ей только покровителем, отцом и никаких других не иметь с нею связей, ни сношений, как только братских. На таком основании семейная жизнь не могла быть счастливою: с первого дня их свадьбы у них пошли несогласия, споры и ссоры. Она его никогда не обманывала, как до свадьбы, так и после свадьбы; она ему и всем твердила, что он ей противен и что она имеет к нему отвращение. Каждый день ссоры их становились неприятнее, и они – ненавистнее друг другу; наконец, дошло до того, что сами сознавались лицам, даже совершенно посторонним, что жить вместе не могут. Она несколько раз просила тогда с ним разойтись, не желая от него никакого вспомоществования; но он не соглашался, требовал непременно любви и обращался с нею все хуже и хуже. Зная, что она никакого состояния не имеет, и – я полагаю, чтобы лучше мстить, – он разными хитростями и сплетнями отстранил от нее всех близких и успел, наконец, поссорить ее с матерью и со всеми ее родными.
Нынешней весной уехал он в Ригу, чтобы получить наследство, и был в отсутствии около месяца. По возвращении своем узнал он через людей, что мы имели с нею свидания. Это привело его в бешенство, и, вместо того чтобы отомстить обиду на мне, он обратил всю злобу свою на слабую женщину, зная, что она беззащитна. Дом свой он запер и никого не стал принимать. В городе говорили, что он обходится с нею весьма жестоко, бьет даже, и что она никого не видит, кроме его родных, которые поносят ее самыми скверными и площадными ругательствами. Я сознаюсь, что тогда у меня возродилась мысль увезти ее от него за границу. Не знаю, почему и каким образом, но я имел этот план только в голове и никому его не сообщал, а уже многие ко мне тогда приставали и стали подшучивать надо мной, говоря, что я ее увезти хочу от мужа за границу. Эти шутки и все эти слухи многим способствовали решиться мне впоследствии ехать именно на Кавказ: я знал, что они до мужа дойдут непременно.
Вскоре после сего узнал я, что он своим жестоким обращением довел ее почти до сумасшествия, что она страдает и больна, что он имеет какие-то злые помышления, что люди, приверженные ей, советовали ей ничего не брать из его рук, что он увозит ее за границу, не соглашаясь брать с собою не только никого из людей, бывших при ней, но даже брата, который желал ее сопровождать, и, наконец, что этот брат, верно, также по каким-нибудь подозрениям с своей стороны, объявил ему, что он жизнью своею отвечает за жизнь сестры.
В это самое время я получил от нее письмо, в котором она мне описывает свое точно ужасное положение, просит спасти ее, пишет, что мать и все родные бросили ее и что она убеждена, что муж имеет намерение или свести ее с ума, или уморить. Я отвечал ей, уговаривая и прося думать только о своей жизни; вечером получил еще маленькую записочку, в которой просит она меня прислать на всякий случай, на другой день, карету к квартире ее матери.
Я любил ее без памяти; положение ее доводило меня до отчаяния; – я был как в чаду и как в сумасшествии, голова ходила у меня кругом, я сам хорошенько не знал, что делать; тем более что все это совершилось менее чем в 24 часа. Сначала я хотел ей присоветовать просить убежища у кого-нибудь из своих родных, но как ни думал и как ни искал, никого даже из знакомых приискать не мог; тогда я вспомнил, что когда-то хотел с Федоровым ехать вместе в Тифлис. На другое же утро я заехал к нему, дома его не застал; подорожная была на столе, я ее взял и отправился тотчас же купить тарантас. Я так мало уверен был ехать, что решительно ничего для дороги не приготовил. Тарантас послал на Московское шоссе, а карету послал на угол Морской с Невским. Она вышла от матери, среди белого дня, около шести часов; мы выехали за заставу в городской карете, потом пересели в тарантас и отправились до Москвы на передаточных, а от Москвы по подорожной Федорова. Я признаюсь, что никак не полагал делать что-либо противузаконное или какой-нибудь проступок против правительства; думал, что это частное дело между мужем и мною, и во избежание неприятностей брал предосторожности только, чтобы он или брат ее как-нибудь не открыли наших следов и не погнались за нами. Что мы не желали бежать за границу, на то доказательствами могут служить факты. Во-первых, за границу она должна была сама ехать: мне было гораздо проще и легче пустить ее и ехать после. Во-вторых, если бы имели намерение бежать за границу, то, во всяком случае, мы бы торопились и не ехали так тихо. От Тифлиса до Редут-Кале мы ехали 9 дней, везде останавливались, везде ночевали, между тем как из Тифлиса есть тысяча средств перебраться за границу в одни сутки, через сухую границу, которая в 125 верстах. В-третьих, когда нас арестовали в Редут-Кале, у нас была нанята кочерма или баркас в Поти, и с нами должен был отправиться таможенный унтер-офицер, которого по-тамошнему называют гвардионом. В Поти ожидали два парохода, которые должны были отправиться в Одессу. В-четвертых, наконец, у нас было слишком мало денег и никаких решительно бумаг, кроме подорожной Федорова, которая ни к чему не могла служить. Что подало повод этим слухам, это, я полагаю, бумага, по которой нас остановили и в которой было сказано арестовать: меня с женщиною, старающихся перебраться через границу, похитив 400 тысяч серебром денег и брильянтов на 200 тысяч серебром. Из-за нее мы теперь слывем по всему Кавказу за беглецов и за воров.
Когда мы уехали отсюда, я желал только спасти ее от явной погибели; я твердо был убежден, что она не в силах будет перенести слишком жестоких с нею обращений и впадет в чахотку или лишится ума. Я никак не полагал, чтобы муж, которого жена оставляет, бросает добровольно, решился бы идти жаловаться. Мы хотели только скрываться от него и жить где-нибудь тихо, скромно и счастливо. Клянусь, что мне с нею каждое жидовское местечко было бы в тысячу раз краснее, чем Лондон или Париж. Я поступил скоро, необдуманно и легкомыслием своим погубил несчастную женщину, которая вверила мне свою участь».