Узники Алексеевского равелина. Из истории знаменитого каземата
Шрифт:
Но Чернышевский ошибается, говоря о грезах чистой поэзии, чуждой общественного служения. Именно идеей общественного служения и созданы чистые грезы об идеальном человеке, о совершенных отношениях между людьми. И конечно, если в произведениях Чернышевского есть поэзия, то эта поэзия – не чистая, а общественная. Чернышевский пытается отделить свою поэзию от своей публицистики: «Если я здесь сказочник, забывающий всякую гражданскую деятельность, думающий только о песнях любви и трелях соловья, о розах, лилиях и жасминах, то в других моих произведениях, в моих бесчисленных статьях, я – публицист. Как публицист, я – предмет сочувствий и антипатий более сильных, чем довольство или недовольство сказочником, поэтом. Я нисколько не в претензии на людей, – писателей и не писателей, – оказывающих мне честь своей неприязнью. Я был бы неоснователен, если бы надеялся или желал не быть предметом такого чувства от них. Но каждое положение имеет свои надобности. Положение людей, оказывающих
Не желая поступать неделикатно с читателями, Чернышевский решает и себя изобразить в этом романе под видом «Эфиопа». «Эфиопы видом черны», – помните из «Власа» – псевдоним, которым подписана одна из моих очень серьезных статей. Итак, Эфиоп – это я, отставной титулярный советник Н. Чернышевский, семинарист, человек очень много учившийся, еще больше думавший о предметах очень серьезных, между прочим, о человеческом сердце, и о любви, и о поэзии, публицист очень суровый и чрезвычайно грубый».
И самый роман Чернышевский начинает «биографией и изображением Эфиопа», т. е. самого себя. Чернышевский рекомендует себя сжато и выразительно.
«Я родился в Саратове, губернском городе на Волге, 12 июля 1828 г. До 14 лет я учился в отцовском доме. В 1842 году поступил в низшее отделение (риторический класс) Саратовской духовной семинарии и учился в ней прилежно. В 1846 г. поступил в Императорский С.-П.бургский университет на филологический факультет. Был прилежным и смирным студентом, потому в 1850 году получил степень кандидата. По окончании курса поступил преподавателем русского языка в…
Кажется, впрочем, это несколько сухо. Но надобно ли мне изобразить себя более осязательными чертами? – Можно.
В настоящее время (осень, 1863) мне 35 лет. Ростом – 2 аршина 7 1/4 или 7 1/2 вершков. Цвет волос – русый; в детстве, как у многих поволжан, был рыжий. Лицом я некрасив. Глаза у меня серые».
5
Как бы ни были рассеяны отдельные звенья романа Чернышевского, как бы ни были они разноценны, можно нащупать связующую нить: это – мечта о новой морали, новом человечестве, попытка схематического построения нового, необыкновенного человека. После романа «Что делать?» Чернышевский стал сейчас же писать повесть «Алферьев». Начало этой повести воспроизведено в собрании сочинений, продолжение – в неизданном тюремном наследии. Сначала герою была выбрана фамилия Шестаков, потом Сырнев. В «Повестях в повести» появляется вновь Сырнев. Под разными именами все тот же герой – новый человек с новым кодексом нравственности. О нем говорят авторы повестей в романе Чернышевского; его биография, его характеристика занимают немало страниц. Сырнев – это тот необычайный, новый человек, которого изображает Чернышевский во всех своих беллетристических опытах, но при отсутствии художественного таланта у Чернышевского не получается живого, яркого образа, это человек в схематическом разрезе, не человек, а схема идеального человека, чрезвычайно ценная для уяснения моральных стремлений эпохи, пронизывающих передовых людей шестидесятых годов. Алферий Сырнев – материалист, беспощадно до логического конца развивавший свою точку зрения в приложении ко всем вопросам жизни, человек, поступки которого неизменно соответствовали его убеждениям; беспристрастный исследователь фактов. Сырнев занимался высшим математическим анализом, он стремился овладеть им и развить для того, чтобы заняться перенесением его на нравственно-общественные науки. Любопытны аксиомы, выдвинутые героем Чернышевского: «Наука признала один только порядок пригодным для всех отраслей умственной деятельности: генетический порядок. Начинайте с происхождения коренных элементов положения, показывайте, как оно видоизменяется естественною комбинациею этих элементов, и результат всегда явится фактом натуральным, не имеющим ничего странного». И другая аксиома: «Мелкие ошибки становятся очень полезны, когда анализ обращает их в средство рассмотреть важность и благотворность принципа, ими нарушенного. Старайтесь замечать это, – вы приобретете опытность и станете вернее поступать в будущих, более важных случаях».
Вот характеристика Сырнева. Он извинял все, кроме одного: опрометчивости в суждениях. Потому почти над всем, что обыкновенно считают за достоверное по нравственно-общественным наукам, он произносил свое ледяное: «Неизвестно».
Зато очень многое из того, что для большинства профанов и специалистов представляется загадочным или недоступным научному решению, – очень многое из этого, и в этом числе все существенно важное для жизни и науки, он находил уже несомненно разъясненным наукою на благо людей, уже перешедших из мрака иллюзий и фантомов, вражды и зла в светлую и добрую область «известно».
Для него было «неизвестно», существует ли на свете хоть один человек, который «действительно дурен»; «неизвестно», было ли насквозь проедено испорченностью сердце даже величайших злодеев и негодяев; «неизвестно», не сохраняли ли, незаметно даже для самих себя, что-нибудь чистое и святое в душе даже Тиберий и Катерина Медичи. Но ему было «известно», что даже для них было легко и приятно стать добрыми и честными; ему было «известно», что никто из людей не способен любить зло для зла, и каждый рад был бы предпочитать добро злу при возможности равного выбора; что поэтому дело не в том, чтобы порицать кого-нибудь за что бы то ни было, а в том, чтобы разбирать обстоятельства, в которых находился человек; рассматривать, какие сочетания жизненных условий удобны для хороших действий, какие неудобны; «наука не останавливается на факте, – она анализирует его происхождение» – таков был его взгляд на жизнь. «Наука беспощадно снисходительна», – говорил он.
«Я сказал несколько слов об Алферие Алексеевиче как о мысли – теле, применявшем «беспощадную снисходительность» точного научного метода к явлениям человеческой жизни. Этими словами я характеризовал его и как человека: он был, по моему мнению, замечательнее всего тем, что его воззрение на жизнь вполне соответствовало его характеру, поступки – неизменно соответствовали его убеждениям. Надобно было только раз услышать, как он произносит свои любимые: «неизвестно» и «известно», – «исследуем», – «обдумаем», и человек, никогда не видывавший его, ничего не слышавший о нем, чувствовал любовь и уважение к этому белокурому юноше, застенчивому и нежному, такому кроткому и такому непоколебимому, такому горячему другу людей и такому бесстрастному исследователю фактов».
В характеристике Сырнева чрезвычайно любопытно описание его чувств к женщине: несомненно, Чернышевский вкладывает в это описание черты автобиографические (любовь к жене).
«Чувство Алферия Алексеевича к ней было совершенно иное, – чувство гораздо чаще встречающееся в юношах чистой души, чем обыкновенно думают. Я назвал его чувство: благоговением. Оно многим известно по опыту. Но оно редко изображалось, и потому нет приготовленности узнавать его, когда о нем рассказывается в печати: одни могли бы смешать его с платонической любовью – чувством искусственным или болезненным и очень часто обманчивым; другие с дружбою. Нет, это совершенно не то. Это чувство подобное тому, какое поэт старины имел к существу, в котором олицетворялась для него поэзия, – существу, бывшему для него живою женщиною, которая действительно являлась ему, брала его за руку, водила его по улицам города, по полям, – разговаривала с ним, играла на лире, звуки которой он действительно слышал, в патриархальную старину древней Греции, – или на клавесине, в Средние века. Тогда могли чувствовать себя людьми в полном смысле слова лишь в минуты экзальтации. Реальная жизнь была слишком груба, действительные люди слишком не поэтичны в своем реальном виде, – потому видели истинно человечественных людей только в мечтах, в предчувствиях. В наш век не нужно ни быть поэтом, чтобы иметь Музу или Цецилию – ни впадать в галлюцинацию, чтобы видеть ее: очень многие из нас, – почти все, бывшие чистыми юношами, имели такое благоговейное и возвышающее чувство к женщине совершенно такой же, как все хорошие женщины: иногда к своей старшей родственнице, – чаще к посторонней. Это чувство нимало не исключительное, очень нередкое в наше время. Но оно еще редко описывалось, и потому в печати оно понимается не так легко, как в жизни, сказал я».
Сырнева Чернышевский делает автором вставленных в роман «Объективных очерков» и «Притч» [ «Объективные очерки» с моим предисловием изданы в 1927 году в «Библиотеке «Огонька», «Притчи Сырнева» изданы мной в кн. 7-й «Нового мира» за 1928 год.]. «Притч» пять. Пятая – трагический аккорд.
Добрые! Добрые! Все шалят, смеются –
Для развлечения умирающего, –
смешного, быть может, но умирающего все-таки за вас, мои сестры, – умирающего смешно, быть может, но все-таки за вас, – умирающего с сердцем, уже начавшим жаждать любви, но еще не согретым любовью ни одной из вас.
Я был другом каждой из вас. Любите память мою.
Это прощание с жизнью умирающего Сырнева написано 6 апреля заключенным в каземате Алексеевского равелина. Исчезает схематический образ персонажа романа, и появляется образ живого героя, страдавшего (ему казалось, смешно страдавшего) за тех, кто находился за стенами равелина. К ним доносился из-за каменных стен трогательный призыв – «Любите память мою».
III. Д.В. Каракозов в равелине
1