В бурунах
Шрифт:
По данным разведки генерал Фельми понял, что казаки готовятся к круговой обороне и что, следовательно, теперь можно перейти к выполнению второй задачи, поставленной высшим командованием, то есть перебросить все танки и пушки на свой левый фланг, обрушиться на правое крыло казаков и разгромить их.
Связавшись с Фельми по радио, командующий 8-м авиационным корпусом генерал Мартин Фибих дал слово, что в ближайшие три дня все железнодорожные пути подвоза в районе действий донских казаков будут уничтожены. Теперь Фельми не сомневался, что казаки, лишенные
С каждым днем положение донцов ухудшалось. Немцы обложили казаков с трех сторон, с утра до ночи беспокоили их артиллерийским огнем и по нескольку раз в сутки бросались в танковые атаки. Они пускали при этом по десять-пятнадцать танков, за которыми обычно следовали группы автоматчиков.
В песках было трудно обороняться. Сыпучая почва не позволяла отрыть окопы, и казаки, разгребая песок, делали неглубокие я мы, напоминавшие кабаньи лежки. Под песком проступала влага, и надо было доставать камыш, солому или хворост, чтобы уберечь себя от простуды.
На самых опасных местах лежали бронебойщики с противотанковыми ружьями, зажигательными бутылками и связками гранат. Они первые принимали на себя удары вражеских танков и забрасывали их гранатами. Правда, одна особенность степи помогала бронебойщикам — бесконечные песчаные буруны. Танки шли по этим бурунам, точно тяжелые баржи на штормовых волнах, то с диким ревом взлетали на гребни, то, зарываясь носом в песок, ныряли в низины. И казаки наловчились бить их в то мгновенье, когда они показывались на вершине буруна, задрав мелькающие траки и вздымая бурые тучи песку. Бронебойщики кидали под гусеницы гранаты, забрасывали танки бутылками и расстреливали из ружей.
Это была изнурительная и опасная работа. Голодные люди по суткам не выползали из своих кабаньих лежек. Лица у них задубели от холода и копоти, губы распухли и потрескались, на зубах хрустел песок. Постоянный грохот разрывов и скрежет танков оглушали казаков, дым и пламя слепили глаза. Но ни один полк не отступил и вражеским автоматчикам не удалось нигде прорвать оборону.
Однако самым тяжким было то, что немецкие пикирующие бомбардировщики разбомбили те. станции, с которых шло снабжение казаков. Между тем нужда ощущалась не только в патронах и хлебе, но и в фураже, и в обмундировании, и в горючем. Теперь все это приходилось везти на грузовиках, для которых не хватало бензина, и на телегах, которые часто застревали в песках.
И казаки с каким-то особым мужеством, которое свойственно твердым людям в дни опасности, переносили голод и делились кусочком застывшей на холоде ячменной каши.
Вдруг в один из метельных декабрьских дней пронесся слух, что из полка, стоявшего на правом фланге, дезертировал казак Николай Пышкин, который увел с собой грузовую машину и скрылся в неизвестном направлении. Поступок этот был для казаков особенно позорным и тяжким еще и потому, что почти все соединение состояло из казаков-добровольцев, которые по своему желанию покинули станицы и ушли на фронт.
Слух о дезертирстве Пышкина шепотом передавался из уст в уста, и донцы, отплевываясь, сурово говорили:
— Все равно поймают…
— Не миновать ему пули…
Пышкина поймали в двухстах километрах от хутора Чернышева. Рано утром его судил трибунал и приговорил к расстрелу перед строем. Казнь должна была совершиться в пятом часу вечера, неподалеку от овечьих кошар, в которых был расположен штаб.
Весь день дул холодный ветер, а иногда срывался мелкий снежок. Мы с капитаном Васильевым возвращались в штаб и, увидев между бурунами ряды построенных казаков, вышли из машины и направились к ним.
Казаки стояли в пешем строю, тремя колоннами, образующими гигантскую букву «П». У многих были перевязаны бинтами руки и головы.
Посредине стоял на коленях Николай Пышкин, молодой парень с белесым чубом, вылезшим из-под шапки-ушанки, в серой стеганке и в ватных брюках. Я вначале не понял, почему Пышкин стоит на коленях, но, увидев его пожелтевшее лицо и дрожащие губы, догадался, что ноги уже не повинуются ему и что он находится в том состоянии ужаса, которое парализует волю человека и превращает его в животное.
Над желтоватой бурунной степью низко плыли угрюмые, темные тучи. Редкие снежинки кружились над песками, оседая на шинелях и на лицах молчащих людей.
Офицер дочитывал последние слова сурового приговора.
С острым, неприятным чувством брезгливости я смотрел на Пышкина. О чем он думал сейчас? Понял ли он, что его преступление — смертельная обида для тех, кто стоит в строю? И если понял, то почему не может взглянуть в лицо своей смерти так, как смотрит солдат? Нет, ничего он не понял и ничего не поймет. Жалким трусом он был и трусом остался. Тогда, три дня тому назад, он бежал и предал товарищей потому, что испугался смерти, и сейчас он стоит на коленях потому, что не в силах принять смерть стоя.
Один из офицеров крикнул Пышкину:
— Снять обмундирование!
Покорно, не поднимая глаз, Пышкин сел на песок и стал стягивать сапоги.
В это время невысокий смуглый сержант в забрызганной грязью измятой шинели — он стоял в группе конвоя — расстегнул потертую кобуру пистолета.
Когда Пышкин, чуть склонившись вперед и закинув руки за спину, стал стягивать через голову гимнастерку и на мгновение закрыл лицо, смуглый сержант сделал шаг вперед и выстрелил. Пышкин завалился на спину.
Уже надвинулись ранние зимние сумерки. Раздалась протяжная и звонкая команда:
— Разойди-ись!
— Фельми думает меня перехитрить, — язвительно говорил Селиванов, — но смеется тот, кто смеется последний. Теперь он думает, что мы у него в кармане. Постараемся развеять это самообольщение…
Целыми днями Селиванов сидел над картой, обдумывая новую операцию. Он уже знал всю эту проклятую степь, как свои пять пальцев, и готов был даже во сне рассказать, где тут стояли пастушеские коши, хутора и редкие фермы, где были колодцы, а где встречались мутные соляные озера…