В доме своем в пустыне
Шрифт:
Он тотчас вынул бутерброд из-под доски, развернул его и извлек на свет из каплющих родовых пленок.
— Давай поедим вместе. Ты, наверно, очень голоден, да, Рафаэль?
Он достал ножи и вилки, и мы уселись рядом за его каменный стол и стали есть бутерброд, как едят каменотесы, — очень осторожными и точными движениями.
— Вкусно?
— Очень вкусно.
— Знаешь, что я люблю в таком бутерброде? То, что я каждый день готовлю его одинаково и каждый день у него немножко другой вкус. — Я энергично кивнул в знак согласия. Мой рот был наполнен вкусом, а глаза слезились от чеснока. — Кушай, кушай. Такого бутерброда нет нигде в мире. Не стесняйся, да, Рафаэль? Как поживают твои тети?
— Они сердятся, что я
— Почему?
— Потому что потом у меня нет аппетита дома.
— Дома у тебя никогда не будет такого бутерброда. Женщины не умеют делать такой бутерброд. Они могут работать целую неделю, чтобы сварить самую сложную еду в мире, но вот так, просто сидеть на бутерброде и ничего не делать, такое никогда не придет им в голову. — И, пожевав еще несколько минут, улыбнулся и сказал: — Такой долгий разговор нужно чем-нибудь заесть. — Потом помолчал опять, собираясь с силами после столь длинного высказывания, передохнул и продолжил: — Знаешь, почему это, Рафаэль? Потому что мужчины любят, когда все делается вместе. Пока я работаю, на веревке у меня сохнет белье, под доской сдавливается бутерброд, а в море все тамошние малюсенькие существа оседают на дно, и из них медленно-медленно делаются новое камни. Видишь, что делает небольшое давление… Если бы я сидел на этом хлебе сто миллионов лет, он тоже превратился бы в камень. Даже в алмаз!
Многие долгие часы, с тех моих детских дней и до нынешней затянувшейся старости, я провел под навесом Авраама-каменотеса. Плясали и пели матрака и шукия [57] . Летели во все стороны «искры», как каменотесы называют каменные брызги. Вздувались и опадали вены и мышцы на руках дяди Авраама. Я играл в его дворе, тайком сидел в его пещере, ел от его хлеба, взбирался на его харув и оливу, но в его дом, в запертый каменный дом, никогда не входил. И он тоже.
57
Шукия — тонкое зубило, скарпель.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
В канун праздника Пурим [58] 1925 года, когда Рахели Шифриной исполнилось шесть лет, мать нарядила ее в белое платье, красиво-красиво уложила ей волосы, а наша Мама заплела ей косички и короновала венком диких цветов.
— Ты такая красивая, — сказала она ей. — Как приятно любить такую красивую подружку.
Рахель сидела на «веселом кресле», как называли в мошаве стул, на котором сидели дети в свой день рождения, а ее одноклассники подходили к ней один за другим, становились перед стулом, и каждый, как это принято, произносил свое поздравление. Затем подали угощение, и в самый разгар праздника у Рахели неожиданно поднялась температура, она потеряла сознание, упала с праздничного стула, и ее унесли домой.
58
Пурим (букв, «жребии», ивр.) — веселый весенний праздник в память об избавлении евреев Персидской империи, согласно книге Есфирь.
«Она была очень опасная больная», — рассказывала Бабушка. Я не понял, почему опасен именно больной, а не его болезнь, но не стал спрашивать, чтобы не прервать ее воспоминания.
— В тех местах и в те времена, — продолжала она, — «когда я была молодой» (она усмехнулась, словно извиняясь, и ее состарившееся лицо вдруг похорошело, и в его бороздах родилась смущенная улыбка), болезни были очень сильными. Мужчины, оставшиеся переночевать в поле, простуживались и умирали. Дети — задушенные дифтерией, сгоревшие в лихорадке — погибали, не достигнув и шести лет. Комары, которых нельзя было раздавить, жесткие, как слепни, переносили смерть от человека к человеку. Сильные духом люди десятками сводили счеты с жизнью.
— Почему? — спросил я, надеясь, что ее ответ прояснит мне загадку самоубийства Дедушки Рафаэля.
— Потому что сильные души ломаются легче, — сказала Бабушка. — Иди, попроси своего зануду Авраама, у которого ты околачиваешься целый день, пусть стукнет своим молотком по камню, а потом тем же молотком по тряпке, и ты сам увидишь, кто из них двоих первый сломается.
В те времена я уже ходил к каменотесу каждый день и, несмотря на недовольство Большой Женщины, начал называть его дядя Авраам, даже в ее присутствии. Мне так никогда и не удалось объяснить ее десяти необрезанным женским ушам, почему я нуждаюсь в его близости, но мне самому эта потребность казалась ощутимой и очевидной. И поскольку звание «Дедушка» было слишком точным, а звание «Отец» — слишком обязывающим, я решил даровать ему общее название «дядя», и он принял его с радостью, и с благодарностью, и во всей полноте дядьевых обязанностей.
«Чего вдруг „дядя“?! — кипела Бабушка. — Он вообще не из Наших!»
Я не совсем понимал, почему она сердится на него, потому что время от времени дядя Авраам давал мне белый конверт и говорил: «Это для твоей Бабушки», — и она ни разу не отказывалась взять этот конверт и даже сама часто напоминала мне, чтобы я не забыл взять у него «тот пакет», как она его называла.
«Если бы он был из Наших, как они все, он бы давно уже умер, как они все», — добавила она.
И действительно, дядя Авраам был как раз в том возрасте, в котором — кто чуть раньше, кто чуть позже — все четверо Наших Мужчин уже умерли и были повешены на стене коридора. Я спросил у Бабушки, сменит ли она гнев на милость и согласится ли считать его тоже одним из Наших, если и он умрет «в правильном возрасте», но она сказала: «Пусть сначала умрет, тогда поговорим».
Дядя Авраам подтвердил ее слова относительно камня и тряпки, но сказал, что не все, что верно для камней, верно также и для людей.
— Разве покончить с собой — это сломаться? — удивился он и воткнул зубило, а за ним второе в раскаленные добела отверстия своей жаровни. — Только женщина может сказать такое. Сильные духом люди не потому кончают самоубийством, что они твердые и ломаются. Они кончают самоубийством, потому что у них больше силы, и больше ума, и больше смелости, а слабые люди не кончают, потому что у них нет. — И, помолчав немного и покрутив зубила в их отверстиях, он сдержанно вздохнул и, незаметно проглотив внезапно пересохшую в горле слюну, добавил: — Я и сам, если б у меня было столько ума, и силы, и смелости, как у этих людей, я и сам давно бы уже покончил с собой.
— Как мой Дедушка Рафаэль, — сказал я. И поскольку во мне вдруг снова проснулось детское желание, чтобы Авраам тоже покончил с собой и был бы посмертно возведен в разряд «настоящих родственников», я добавил, поддразнивая: — А ты ведь намного сильнее него!
Маленькая каменная чаша с соленой водой стояла возле жестянки с углями. Другая каменная чаша, светлая и больше первой, служившая Аврааму тазом для стирки, — рядом со столом. Каменный ящик, глубокий и страшный, как саркофаг, и запертый собственной тяжестью, — неподалеку от четырех ступеней, вытесанных в скале.
— Что у тебя там?
— Всякая ерунда, — сказал он, вытащил зубило из дыры жаровни, положил его добела раскаленный конец на наковаленку, ударил по нему молотком, чтобы восстановить форму, и тотчас окунул в соленую воду в маленькой чашке. — Я никогда не покончу с собой, — сказал он. — Я не силен умом, и я не силен духом, и я не силен сердцем. Посмотри сам, Рафаэль. Я только руками силен. Духом я слаб, умом я глуп, и сердцем я трус, а во дворе я, как пес, который сидит снаружи один.
Прости меня, что я говорю тебе такие слова, ты ведь еще маленький, но если бы я действительно хотел покончить с собой, то у меня тут есть все, что мне нужно, — добавил он мечтательно. — Деревья и веревки, а с тех времен, когда я делал «баруды», у меня осталось немного взрывчатки и даже фитили. Я могу войти сейчас в этот мой пустой дом, крикнуть «Баруд!» и сам взорвать его себе на голову.