В дыму войны
Шрифт:
Шарафутдинова увели на гауптвахту.
Труп взводного на носилках унесли в штаб батальона.
Красное пятно на плацу дневальный посыпал свежим песком и притоптал ногами.
Через полчаса на том месте, где разыгралась драма, снова звучали слова команды и измученные выпадами, истекающие потом люди снова кололи с разбега соломенное чучело.
Взводные и отделенные старались не смотреть в мутное море солдатских глаз. А солдатские глаза откровенно и вызывающе
Имя Шарафутдинова, топотом передаваемое из уст в уста, обходит все роты и команды.
Неграмотный, добродушный и тупой, был он вечным козлом отпущения. Взводные и отделенные издевались над ним.
Особенно доставалось ему на колке чучел. Бондарчук по пять минут держал его «на выпаде» с вытянутой винтовкой в руках. Пот прошибал татарина, а он, не смея моргнуть, покорно держал тяжелую винтовку в немеющих, вздрагивающих руках.
Бондарчук сердито кричал ему:
– Как ты колешь, татарская образина? Разве так колют? Я тебе научу, как колоть.
И учил. И научил…
Тихоня Шарафутдинов стал «преступником».
Приняли присягу.
Теперь по воскресеньям можно ходить в город.
Вчера ходил по увольнительной записке до вечерней поверки.
Военная форма ужасно связывает. Мундир – это своего рода вериги, надетые против желания.
На Невском нашему брату, нижнему чину, невозможно гулять.
По обеим сторонам улицы после двух часов идет масса офицеров и генералов. На каждом шагу приходится отдавать честь, становиться во фронт.
От постоянного козыряния через час деревенеет рука, от нервного напряжения на теле выступает пот.
Раздражение, нарастая, переходит в густую злобу. Гуляют тысячи кукольных фендриков, которых я не знаю и знать не хочу, но почему-то должен угодливо здороваться с каждым из них.
Когда я прикладываю руку к козырьку фуражки по всем правилам гвардейской выучки, многие фендрики совсем не замечают моего приветствия и не отвечают на него.
Но это только «дипломатия».
Я хорошо знаю, что стоит мне прозевать, нарушить установленный правилами промежуток времени отдавания чести, и первый встречный фендрик сейчас же «заметит» и сделает замечание, после которого я сам должен жаловаться на себя начальству:
«Вы меня великодушно пустили в город. Но я такой невоспитанный дуралей, что не заметил на Невском идущего мне навстречу офицера и не отдал ему честь. Этим я совершил тяжкое преступление против веры, царя и Отечества. Накажите меня, пожалуйста, построже во избежание рецидива…»
Офицеры чувствуют себя героями.
Это сказывается в каждом жесте, в каждом взгляде, брошенном вскользь на проходящую женщину, в каждом движении выхоленного тела.
И откуда столько взялось вылощенных бездельников и дармоедов в крестах?!
Сколько
Военные профессионалы царской армии – безнадежно падшие, разложившиеся люди.
Вчера по случаю праздника получил отпуск, ходил в город.
На обратном пути забрел на окраине в кино. Давался концерт-бал в пользу раненых.
Помещение грязное. Публика специфически окраинная. Многие заметно были под «парами». Осмотревшись, хотел сразу уйти, но что-то удержало…
Первый же номер программы начался скандалом.
Когда конферансье, лысый коротконогий человек с подвижным лицом, в необыкновенно высоком воротничке гоголевских времен, жеманно улыбаясь, объявил почтеннейшей публике, что «сейчас M-elle Sophie исполнит романс Чайковского, «патриоты» передних рядов заорали:
– Гимн! Гимн! Гимн!
Распорядители этого номера не предвидели. Вышла заминка. Певица, с нотами выпорхнувшая уже на авансцену, моментально спорхнула за кулисы. Занавес опустили.
Через десять минут концертное отделение началось гимном, который нестройно исполнил маленький хор.
Три первых номера прошли благополучно. На четвертом вспыхнул грандиозный скандал.
На сцене появилась наряженная девица в костюме, состоявшем из смеси французского с нижегородским.
– Мелодекламация, – объявил, любезно улыбаясь, конферансье.
Аккомпаниатор дал звучный аккорд, и девица грянула известную «Песню маркитантки» Генриха Гейне.
В начале четвертого куплета опять в тех же патриотических передних рядах началось заметное движение.
Пятый куплет начать не дали.
Несколько человек, по-видимому, приказчиков и лавочников, повскакивали с мест.
– Долой!..
– Это оскорбление!
– Мы не позволим!
– Немецкая песня! Долой!
В зале кто-то громко свистнул в кулак, как разбойник из-под моста.
Маркитантка с побледневшим под пудрой лицом юркнула за кулисы под яростное улюлюканье разнузданной публики.
К рампе засеменил на своих коротких ножках расторопный конферансье и многозначительно вытянул вверх палец.
– Почтеннейшая публика!
Крикуны утихли, но не сели.
– Господа! Мы вполне согласны с вами, что в великие нынешние дни, когда все силы государства нашего направлены на борьбу с немцами, в эти великие дни не следует выносить на сцену произведения немецких авторов. Но какой же Гейне немец?
Ведь Гейне же всего-навсего – гамбургский еврей. Ведь он же и не жил в Германии вовсе, так как был изгнан из нее за политические взгляды.
Ведь Гейне же жил и умер в Париже, он и женат был на француженке. Господа!..