В городе Ю. (Повести и рассказы)
Шрифт:
Так и было.
Мы как-то без дороги, прямо и непосредственно, выехали в серую ровную степь. Платон словно и не смотрел на дорогу, плакался, какие у него ленивые дочка и зять (ничего себе ленивые — с шести утра на столбе!). Потом, уже, ближе к морю, начался небольшой склон, изрезанный оврагами и речками,— приходилось делать петли, объезжать, понемногу спускаясь вниз. Да, довольно-таки заковыристая получилась шутка — отвезти меня искупаться: дорога головоломная, а ведь примерно где-то тут я проезжал вчера в темноте!
Теплело, крупные капли на листах наливались желтым. Потом все пространство вокруг нас, от края до края, сделалось красным — весной
— Красиво! — не удержавшись, воскликнул я.
— А, все гниль! — махнув короткой ручкой, проговорил Платон.
— Как гниль? — удивился я.— Все это?!
— А что ж ты хочешь? — усмехнулся Платон.— Второй уже такой «утренник» за три дня! А помидоры — нежный продукт! Там в них такие капилляры,— растопырил он пальцы,— с водой, ну, и когда вода в лед переходит, лед, сам понимаешь, шире воды и капилляры эти рвет. Тут же все загнивает. Теперь,— он оглядел бескрайние поля,— разве свиньям на корм, и то если руки дойдут!
— Как же, столько погибло?! Что же смотрели-то?
— Да почему смотрели? Работали. Убрали, сколько могли, план выполнили, да и все, кому не лень, себе набирали, а все равно вон сколько осталось!
— Да у нас… из-за такой одной помидорины шикарной… любой с ума сойдет! — воскликнул я.
Платон молча пожал плечом. Мы спустились к воде, остановились на пляже. Море было еще какое-то не проснувшееся, абсолютно ровное и серое. Я быстро искупался, вытерся. Потом мы сидели в машине, молча глядели на неподвижное море, на светлый и тоже вроде бы неподвижный кораблик на самой кромке.
Я вспомнил: отец говорил, что колхоз этот довольно лихой и, кроме скота, овощей, имеет рыболовный флот, который ловит всюду, чуть ли не у Новой Зеландии, и Платон занимался как раз этим, был на сейнере то ли механиком, то ли тралмейстером, точно отец не помнил, но главное — повидал свет. На эту тему я попытался деликатно его разговорить — не молчать же тупо, сидя в машине, и потом так же тупо молчать, когда отец станет расспрашивать, что и как.
— Как, вспоминаете море-то теперь? — спросил я.
— Да, мерэшыцца порой! — неохотно проговорил он.— Да и то: бывало, выйдешь ночью на мостик, от берега тыщи миль, а вокруг светло, от горизонта до горизонта лампы сияют, что твой Невский проспект!
— А что же это? — изумился я.
— Так тралят же! — довольно равнодушно пояснил он.
— А-а-а!
— Знаешь, сколько в ту пору я весил?
— Мало? — догадался я, имея в виду тяготы морской жизни.
Он кинул на меня презрительный взгляд — видимо, любимым занятием его было показывать людскую глупость и свой ум.
— Мало? — скептически переспросил он.— Сто сорок кило!
— Почему же так много? — пробормотал я.
— Так не двигался почти,— пояснил он,— с вахты в каюту, с каюты — на вахту, да и все!
Такие неожиданные сведения о рыбацкой жизни поразили меня, но именно этого и добивался мой собеседник.
— Да! Так со мною в каюте почти полгода командированный с Ленинграда жил! Инжэнэр,— солидно проговорил Платон.— Соображал помаленьку, как локацией рыбу искать… Да, инжэнэр… С Ленинграда, да…— Платон немножко застопорился.— Мы ж с ним друзья сделались в конце! — Платон несколько оживился.— Ты зайди к нему в Питере, я адрес тебе дам! Он тебе все, что хочешь, сделает!
Опять он что-то крутит, хитрит, подумал я. Почему это какой-то инженер в Ленинграде,
— Тянет… в море-то? — пытаясь развивать беседу в лирическом направлении, спросил я.
— Та нет! — усмехнулся Платон.— Я на море люблю больше с берега смотреть!
На этом мы закончили с ним задушевную нашу беседу. Он завелся, и мы порулили обратно.
Теперь мы, видимо, для разнообразия ехали немножко другим путем. Остановились над обрывом, над узкой стремительной речушкой. Тот берег уходил вдаль все более высокими холмами.
— Сколько уже потопано тут! — вздохнул Платон.— Помню еще, как вот на этом самом холме монастырь стоял, монахи на лодках плавали. Потом, сам понимаешь, закрыли монастырь, но все сначала там оставалось как есть. Помню, наша ячейка ставила спектакль антирелигиозный, и нам с Егором, твоим отцом, поручили из монастыря того иконы для декорации привезти. Переплыли на лодке туда, вошли… Темнота, таинственность, святые со всех стен смотрят на нас. Быстро схватили со стены две самые большие иконы — в полный рост — и быстро выскочили с ними на свет, на воздух. К лодке спустились, обратно поплыли… Тут совсем уже солнце, жара! Сбросили те иконы с лодки в воду и стали купаться с ними, как с досками! Заберешься на иконы, встанешь — и в воду прыгаешь! — Платон вздохнул.— Вот и допрыгались! — мрачно закончил он.
Дальше мы молчали и молча доехали обратно. Вообще-то Платон, судя по количеству парников за домом, по размаху массивного амбара, был не так уж беден, но жаловаться, прибедняться, причислять себя якобы к последним дуракам — это постоянный его стиль, об этом меня предупреждал отец. Сейчас он был бы рад, что характер его друга абсолютно не изменился.
Машина, въезжая во двор, проехала по нескольким клокам сена, разнесенным из-под навеса сеновала завихрениями ветра, и Платон, поставив машину, сразу же стал собирать сено вилами обратно на огромную колючую гору, потом, перекрутив отполированную палку в руках, стал плотно пристукивать клочки к общей массе обратной, выгнутой стороной вил. Я от нечего делать принялся ему помогать. Где-то там, в городах, я что-то значил, мог важно и веско говорить, и это что-то значило, но здесь все это не значило ничего. Здесь я снова превратился в мальчика, в сына старого друга, и соответственно себя вел — и более ничего. Уже почти все забыв, здесь я вдруг вспомнил себя в детстве — робкого, вечно краснеющего мальчишку.
За оградой тянулось широкое поле с раскоряченными сухими плетьми, среди них, тяжелые, как ядра, темнели мокрые тыквы.
— И тыквы все померзли — не могли убрать! — махнул туда рукою Платон.— Хоть я своего зятя с этой лентяйкой заставил свои тыквы убрать! — Он кивнул на амбар.
Раздался треск, легкий шум выхлопов. Платон распахнул ворота, и на бескрайний его двор въехал коричневый трактор — «шассик» — с небольшим железным кузовом перед стеклянной кабинкой. Платон постелил широкую рогожу, и тракторист вывалил из кузова гору зелено-серого перемешанного комбикорма. Все это, конечно, включая трактор, было колхозное, но Платон обращался со всем этим абсолютно уверенно. Он нанизывал корм на вилы и раскладывал в корыта-кормушки — радостно замычавшей корове, серо-розовым хрякам в соседнем отсеке, а за следующей перегородкой уже выскакивали и стучали в доски копытцами черные пуховые козы.