В городе Ю. (Повести и рассказы)
Шрифт:
В свином деревянном корыте я успел увидеть присохшие ко дну скукоженные чехольчики помидоров — и тут он успел! Интересно — до заморозка или после?
Потом я смотрел на слоистые загривки торопливо жующих хряков и думал: в нашей жизни во всех хитросплетениях все равно не разберешься! И самое верное — самое примитивное рассуждение: человек, выкармливающий скотину, хотя бы даже для прикорма себя, наверное, прав, а те, кто как-то ограничивает его, тоже, может, правы, но уже меньше! И я так чувствую, что помогать-то, наверное, надо
Тракторист уселся на приступку кабины, закурил и чего-то ждал, стеснительно — и в то же время явно — поглядывая на меня. Платон, недовольный заминкой, замедлил движение вил и остановил на нем тяжелый взгляд.
— Гала просила передать,— как бы оправдывая свое присутствие, проговорил тракторист,— шо к обеду она не придет — у нас Вятка рожает!
Платон мрачно кивнул и продолжил работу. Видимо, посчитал, что это сообщение как-то объясняет небольшую задержку тракториста. Стало быть, понял я, эти комбикорма — привет от Галы, дочки Платона, посланный с фермы… Вроде бы это нехорошо, но ведь больше взять-то неоткуда, да и сколько его на любой ферме валяется под ногами, под тракторами!
Тракторист вдруг преодолел свою нерешительность, встал с подножки — маленький, румяный — и слегка приседающей походкой направился ко мне. Платон хмуро посмотрел на него, потом махнул рукой, заранее, видно, зная, что собирается сказать тракторист, и оценивая это как ненужную пустяковину.
Тракторист подошел ко мне вплотную и выбросил пятерню. Мы взялись за руки, пожали, но тракторист не выпускал моих пальцев. Глаза его загадочно блестели. Он выдержал длинную паузу и наконец эффектно произнес:
— Попов Леонид Георгиевич!
В смысле произведенного впечатления он не просчитался.
— Как? Попов? И Георгиевич? — изумился я.— Так я же Валерий Георгиевич Попов!
Тракторист довольно улыбнулся и, ни слова больше не говоря (видимо, он сделал все, что хотел), еще раз тряхнул мне руку, сел в стеклянную свою кабину и урулил.
Единственный, на кого я мог выплеснуть свои эмоции, был Платон, хотя, судя по меланхолическому его выражению, особого сопереживания я от него не ждал.
— Попов!.. И — Георгиевич! — все же воскликнул радостно я.
— Да много тут всяких! — пренебрежительно произнес Платон (я подумал, что он имеет в виду нерадивого тракториста).— Што ж удивительного — родное ведь село.
Действительно… родное! Я с умилением посмотрел вокруг, но ничего умилительного больше не заметил.
— Ты, чем филологией заниматься,— уже по-свойски предложил Платон,— лучше бы съездил в поле, памадор привез! Вон старые ящики у ограды валяются — загрузил бы!
— Мерзлых, что ли?
— Так сойдет… для скота… Через три дня вовсе сгниют.
Конечно, по абстрактным законам он не прав: помидоры не его… Но по здравому смыслу… А есть ли что-нибудь важнее его?
— Да чего-то машина
— А чего там у тебя с ней? — Тут он проявил интерес.
Мы подошли к моей машине (крыша и бока уже высохли), открыли и сели. Я повернул ключ зажигания, стартер крутился, завывал, но мотор не подхватывал. Мы подняли крышку, проверили бензин в карбюраторе, искру на свечах — искры не было… Почистили свечи, снова повторили — стартер крутился, мотор молчал!
— Ну, ясно все — электронное зажигание полетело у тебя! И зачем это только ставят его, за Западом гонятся?.. Это в наших-то условиях!
Платон вынес свой суровый приговор. Как будто сам он ездит на волах! У самого стоит «нива»!
— А транзистор, что сгорел, у нас тут за сто километров не сыщешь… Ну, ладно уж, поспрошаю ради тебя! — подытожил Платон.
«Все ясно! Теперь он сможет держать меня в рабстве, сколько захочет!» — подумал я.
— Так, может, на моей съездишь? Ящики вон лежат! — Как на самую важную деталь, он снова указал на сваленные ящики.
— Да смогу ли я… на вашей-то? — пробормотал я.
Платон вдруг не стал меня уговаривать, а отвлекся, вылез, пошел к воротам — к ним как раз подъезжала мрачная закрытая машина. Она въехала во двор, и из нее вышли трое молчаливых, на чем-то сосредоточенных крепких ребят в черных комбинезонах. В руках они держали какие-то уздечки. Из отсека, где жили хряки, донеслись отчаянные, душераздирающие визги. Да, это пришел их последний день на земле, но откуда они-то заранее знали, что это выглядит именно так, если считать, что они живут на свете только первую свою жизнь?!
Один из приехавших отмахнул калитку, вошел к хрякам, загнал самого крупного в угол, затянул на нем уздечку и поволок — на скользком деревянном полу осталось четыре колеи. Он добуксировал хряка до машины и кинул его в кузов. Второй стремительно проделал то же самое. Третий, самый молодой из них, замешкался. По отсеку с душераздирающим визгом метались два оставшихся борова.
— Какого… этого… или того? — спрашивал парень у Платона, сам, видимо, не в силах скрутить ни этого, ни того.
Платон молча выхватил у него уздечку, напялил на одного из оставшихся, что был покрупнее, и стремительно отволок его в машину. Оставшийся боров визжал за четверых. Машина, покачиваясь, выехала.
Сцена эта длилась, наверное, несколько секунд, но произвела впечатление очень тяжелое. Даже железный Платон присел на секунду на крыльцо, и папироска в его пальцах дрожала.
Конечно, можно романтично мечтать, чтоб свиньи были живы и люди сыты, можно в ослепительно белом фраке кушать свинину на серебряном блюде, полностью отстранившись от того, как она здесь оказалась… Но честно ли это?
Я посмотрел на оставшегося хряка (который вдруг резко прервал свой визг, шлепнулся на пол и лежал неподвижно, словно разбитый параличом), потом повернулся к Платону.