В иудейской пустыне
Шрифт:
Но главное и самое страшное наступление на мою родину шло отнюдь не с Запада. Оно висело в воздухе, как хамсин, только ежедневно; оно с каждым деревцем, с каждой былинкой поднималось от земли, по которой я ступал; оно приветливо улыбалось мне — в глазах всех и каждого, больше всего — в глазах людей симпатичных, тех, кого я успел полюбить… Приходит человек к мисраду и видит на двери приколотый клочок бумаги, на котором написано кириллицей:
— Сегодня швита. Метапелет не будет. («Сегодня забастовка. Социальной работницы не будет».)
Как жить дальше? Какая стойкость требуется, чтобы продолжать сражаться за родину… или так: какая тупость? Не за Россию, конечно. Что за нее сражаться? Гори она огнем; такой страны и на карте-то не было; СССР — не Россия… За Пушкина; за русскую просодию; за родные звуки,
ПЕРВЫЕ ПИСЬМА
Едва отдышавшись и оглядевшись, я принялся писать письма. Первым делом написал в Лондон, ученой даме Саре Уайт по поводу Владимира Белянина, моего оппонента по диссертации. В 1983 году Белянин потерял работу — как он утверждал, вследствие интриг партийного руководства Академии наук. Мне казалось, что речь идет о жизни Белянина (как жить, если нет заработка?) и что гонения на него носят идеологический характер. Писал я доктору Уайт 25 июня 1984 года. Писал по-русски (Белянин уверял, что она знает русский язык). Копия моего письма сохранилась. Корреспондентка не откликнулась.
Через день я написал первое литературное письмо: в Германию, Борису Хазанову (Г. М. Файбусовичу; тогда его адрес читался так: c/o H. von Westphal, Akilindastr 7, 8032 Gräfilfing, BRD):
Решаюсь беспокоить Вас, многоуважаемый Геннадий Моисеевич, по совету (и с рекомендацией — к сожалению, устной) Г.С. Померанца, с которым я расстался в Ленинграде в конце мая. Григорий Соломонович полагает возможным мое участие в Вашем и К. Любарского журнале. Пожалуйста, рассмотрите эту возможность и сообщите мне Ваше мнение. Составить представление обо мне как авторе Вы можете по изданному мною в Париже двухтомному Собранию стихов В.Ф. Ходасевича (1983) и по стихам, опубликованным в Континенте №29 (1981); возможно, были и другие зарубежные публикации, о которых мне неизвестно. Я печатался и в СССР, в 1972-75; там было, кажется, 9 журнальных публикаций, в Ленинграде, Москве и провинции, — впрочем, прошедших совершенно незамеченными. Наибольшей известностью пользуется статья о Ходасевиче, вошедшая в двухтомник.
В Израиле мы живем чуть больше недели и еще не вполне оправились от эмиграционного шока. Рукописей при мне пока нет. Первое, что хочу предложить Вам (сразу по получении и в случае Вашей заинтересованности) — моя статья о покойном Владимире Лифшице, поэте и переводчике. Затем это могут быть мои стихи.
Я не был близким другом Г.С. Померанца: мы познакомились лишь около года назад, встречались и беседовали считанное число раз. Оба, Г.С. и З.А., доброжелательно отозвались о моей работе, что и дает мне смелость писать Вам.
К сожалению, из Ваших трудов я прочел (в машинописной копии) лишь один, и далеко не главный: Новая Россия. Очень надеюсь рано или поздно прочесть и другие. Неуспех нашего сотрудничества не помешает мне быть Вашим читателем, успех — должен, я надеюсь, способствовать этому. Примите искреннейшее выражение моей к Вам симпатии.
В таком же сдержанно-бешеном светском тоне я писал и другим литераторам.
«Другие зарубежные публикации, о которых мне неизвестно», действительно, обнаружились: стихи в парижской Русской мысли и в израильском альманахе Кинор. «Ваш и К. Любарского журнал» — Страна и мир, которого я в руках еще не держал (иначе бы не предлагал туда стихов). Это общественно-политическое обозрение начало выходить в 1984 году, за несколько месяцев до моей эмиграции.
Хазанов ответил 10 июля 1984 года:
…Я посылаю Вам два последних номера журнала, чтобы у Вас было о нём некоторое представление. У нас нет сомнения в том, что Вы могли бы стать постоянным автором нашего журнала. Мы платим гонорар из расчета около 500 нем. марок за печатный лист (22-24 стр. стандартного машинописного текста). К сожалению, наш журнал не художественный, поэтому мы не печатаем беллетристику и стихи. Однако я с удовольствием бы познакомился со статьей о Вл. Лифшице, которую Вы упомянули… Ваша статья-исследование о Ходасевиче, которую я высоко ценю, даёт мне основания надеяться, что и другие
Сейчас спрашиваю себя: как я мог тогда не принять предложение вести в журнале критическую рубрику?! Оглядываясь, человек видит лишь ошибки (или, если угодно, руины: по классику). Мне в руки шел верный, хоть и скромный доход, да плюс почетная известность. Но принять я не мог. Во-первых, я самым честным образом намеревался сделаться евреем, израильтянином; органически войти в еврейскую жизнь, потеснив в себе жизнь русскую — то есть работать, что называется, по профессии, а не русской литературой кормиться; под письмом в журнал я, хм, расписался на иврите. К этой жертве, к растворению в еврействе, меня побуждал не столько чужеватый мне сионизм, сколько благодарность Израилю. Нужно ли говорить, что тут я в итоге потерпел полное поражение? Моя жертва была отвергнута. Жертвовать нужно всем сердцем, а не половиной; боги ревнивы. Во-вторых, я привык работать над прозаическим текстом долго, как над стихотворением: вглядываясь не только в смысл, но и в звук сказанного; выверяя каждую фразу — чтобы, упаси Бог, какой-нибудь хиатус не вкрался; тексты-то мои, как мне чудилось, сразу в вечность уходили — до востребования в небесной России, которая будет. В-третьих (хоть это отчасти продолжает второе), я хотел от каждого текста точности и полноты прямо-таки научных, окончательных, незыблемых, да еще и композиционной стройности. Ни за что не смог бы я писать в ту пору, как пишу сейчас, чуя за спиной дыхание жареного петуха. Я отказывал себе в драгоценном праве на ошибку, без которого ничего не напишешь (не понимал, что ошибка всё равно неизбежна); жертвовал химере точности и полноты легкостью, метафоричностью. Тем самым я обрекал себя на мучительное, без преувеличения скорбное молчание, притом что мысли, не находившие лазейки, не воплощаемые (и потому не казавшиеся мне мыслями), меня переполняли…
Второе предложение, написать «о ситуации в СССР», я принял. Результатом стала большая статья Острова блаженных: Вторая литература и самиздат в Ленинграде (Страна и мир № 1-2, 1985), вышедшая с невероятным количеством редакционных искажений. Наслаждение, с которым я принялся за статью, неописуемо: впервые в жизни я писал по заказу журнала, притом серьезного, международного, и — за вознаграждение. Писал я, как писал Айдесскую прохладу: карандашом, микроскопическим почерком, держа под рукой стиральную резинку.
С Хазановым я подружился на долгие годы, хоть эта дружба и не стала безоблачной; бывал у него в гостях в Мюнхене, а он гостил у нас. Еще до личного знакомства Хазанов попал у меня в число трех китов: трех лучших стилистов среди прозаиков русскоязычной ойкумены. Вторым оказался Феликс Розинер (1936-1997), а вот кто был третьим? кто был третьим… смешно сказать: Воронель… Писавшие в столбик — те в счет не шли, тут разговор особый; а в строку, прозой, — почти все вокруг писали неубедительно.
С Кронидом Любарским, другим редактором Страны и мира, известным правозащитником из ученых, я совсем не подружился; спустя несколько лет мы вконец разругались после обмена язвительными письмами. Номинально Хазанов и Любарский, оба отсидевшие в ГУЛАГе, хоть и в разные эпохи, были равноправными соредакторами журнала. На деле все называли Страну и мир журналом Любарского. Была еще должность третьего соредактора. Сначала ее занимал Сергей Максудов (Александр Бабёнышев), человек с украинскими интересами; затем, сколько помню, израильтянин Вадим Менакер, бывший москвич; вслед за ним — иерусалимец Рафик Шапиро, мой сосед по Гило, журналист из Баку, писавший под псевдонимом Р. Бахтамов. Обоих израильтян я знал — и не знал, которым больше восхищаться, так оба умны были.