В иудейской пустыне
Шрифт:
Как сейчас помню: я этому человеку всё душу выложил; изводился — так хотел быть понятен и точен. Звали корреспондента Аарон Долев. Представлял он Маарив, иерусалимскую вечерку, газету очень правую (левые никогда бы не стали писать о репатрианте из первой в мире социалистической страны). Явился он в нашу пещеру сам, я славы не искал. Долев, между прочим, — слово значащее; на иврите — платан. Говорили через переводчика; им вызвалась быть поэтесса Рина Левинзон. Но что же этот Платан услышал?
В праздничном выпуске Маарив
«Нет сомнения, что цель новой программы правительственного гнета в СССР — окончательное решение еврейского вопроса, — предостерегает Юлий Колкер, который только что приехал в Иерусалим из Ленинграда. — Нельзя не видеть тревожных сигналов; нам, евреям, не пристало снова усыплять свою совесть…»
Вот примерно так получается в переводе. Я же — говорил ему, что прямых убийств пока не ожидаю, а вижу погром тихий: всё общество сверху донизу проникнуто деятельной неприязнью к евреям, замешанной на зависти, переходящей в ненависть. Где можно, оттолкнут, не пустят, поставят подножку — притом не только в государственных учреждениях (там с этим свыклись, там это списывается на волчью природу большевизма), а в кругах «нравственного сопротивления» режиму, среди по видимости честных людей, где это ранит не в пример сильнее.
«Он был в первых рядах еврейских активистов Ленинграда. Сейчас — живет в центре абсорбции. Наконец-то завершилась мучительная одиссея Юрия (38), его жены Тани (38) и их дочери Лизы (10). Юрий, молодой ученый, работал дворником и истопником во время четырехлетних гонений по обвинению в еврейском сионизме [иначе не перевести; между прочим, я постепенно из Юлия становлюсь Юрием; в другом смысле тоже очеловечиваюсь].
— Кровавых погромов нет, — говорит Юрий, — пока еще нет, однако ежедневно обновляются жестокие запреты, учащаются случаи антисемитских выходок, а сверху сплошным потоком идет натравливание толпы на евреев. Вернулись мрачные сталинские дни. Нельзя молчать, нужно бить тревогу.
В Юрии Колкере осуществилось чудо еврейского возрождения. Воспитывая своего голубоглазого сына, родители никогда не говорили ему о евреях и еврействе. Они стояли за ассимиляцию.
Абсолютно нееврейская внешность обоих, унаследованная дочерью, смягчала для них советский антисемитизм…»
Есть, есть некоторая правда в журналистике, но как ее мало!
СТИХИ ОТ ЖИВОТА ВЕЕРОМ
Феликс Кандель — в самые первые недели нашей жизни в пещере абсорбции — сделал нам еще один подарок: принес список издательств, журналов и газет, которые могли пригодиться сочинителю. В списке было шесть пунктов в следующем порядке (пояснения мои): (1) Эрмитаж (издательство Игоря Ефимова в США); Посев и Грани, два журнала второй русской эмиграции (преимущественно партии НТС) в Германии, первый — политический, второй — литературный; (3) издательство ИМКА-пресс в Париже (Кандель приписал, что там работает Рада Аллой); (4) Континент в Париже; (5) Русская мысль там же; наконец, издательство Ардис Карла Проффера в США… И всё. Кандель не включил в свой список журнал Двадцать два — вероятно, потому, что я уже не мог не знать его.
Я
В последних числах августа и в начале сентября я разослал по этим адресам подборки стихов: в Русскую мысль, как уже сказано, два стихотворения; в журналы — по десять, причем, конечно, посылал разное; тогда казалось немыслимым публиковать одно и то же в разных журналах, хотя бы и в разных странах. Письма были составлены по одному образцу; в каждом я подробно представлялся. Вот, например, письмо Максимову в Континент от 31 августа:
«Многоуважаемый Виктор Емельянович,
предлагаю несколько стихотворений для Вашего журнала. Быть может, Вы вспомните, что я уже был в 1981 году Вашим автором (Континент №29). В июне 1984 мне и моим близким удалось выехать из Ленинграда — после пяти отказов и четырех лет ожидания. Сведения, данные обо мне в №29, не совсем точны. Я родился в Ленинграде, там же окончил физико-механический факультет Политехнического института, а в 1978, съездив в Красноярский институт физики, получил степень кандидата физико-математических наук. Стихи пишу с детства, с 1952, они всегда были главным содержанием моей жизни. В России, в 1972-75, я сделал девять журнальных стихотворных публикаций: в журналах Нева (2), альманахе Молодой Ленинград, еженедельнике Ленинградский рабочий; в Москве: в альманахе Родники и журнале Студенческий Меридиан [что под псевдонимом, об этом не сообщаю]; в провинции: в журналах Простор, Неман, Звезда Востока. Если в Вене уже вышли Гумилевские Чтения И.Ф. Мартынова, то в них — моя вторая, после Континента, зарубежная публикация [то есть я еще не знаю ни про публикацию в Русской мысли, ни про публикацию в Киноре], а также небольшая статья [на самом деле — две: Пассеизм и гуманность и Вечер памяти Ходасевича]. В 1983, в Париже, вышел составленный и прокомментированный мною двухтомник В. Ходасевича [а то он не знал!]. В самиздате я участвовал с 1980, в журналах: Диалог, Часы, Обводный Канал, Молчание, ЛЕА (Ленинградский Еврейский Альманах). В 1982, в компании с тремя другими ленинградцами, я составил сборник Острова — антологию неофициальной ленинградской поэзии за последние 30 лет, разошедшуюся в машинописи. Последние четыре года в Ленинграде работал кочегаром. В мае с.г. получил, наконец, разрешение на эмиграцию — причем у меня даже не спросили вызова.
Пожалуйста, сообщите мне, могу ли я рассчитывать на гонорар за стихи, опубликованные в №29. Мы нуждаемся; при мне тяжело больная жена (поэтесса Татьяна Костина, участница Островов) и десятилетняя дочь. В Росси мы были бедны как церковные мыши.
Прошу Вас об одолжении передать Виолетте Иверни посланный ей через нас привет от нашего общего друга Е. Игнатовой. Почтительно [подпись по-русски]…»
Сейчас — морщусь от словосочетания неофициальная поэзия: разве бывает поэзия официальная?! Вся поэзия неофициальна. Правильно было бы: неподцензурной. Но этот оборот, который я впервые услышал от Эдуарда Шнейдермана, принят по сей день. В остальном — ни отнять ни прибавить; всё в этом письме выверено и рассчитано с айдесской прохладой. Протянут руку — спасибо, откажут — обойдусь… Отношения между израильтянами и русской нееврейской печатью были мне совершенно непонятны. Отношение ко мне — оставалось полной загадкой. Я ждал худшего и правильно делал. Из двух вероятных отказов отказ от еврейского мира представлялся мне куда более страшным; антисемитизм, пусть хоть интеллектуальный, — худшим из мыслимых оскорблений.