В иудейской пустыне
Шрифт:
Спору нет, я идеализировал ее: Шаховскую, а с нею — и старую Россию; обманывал себя — и догадывался, что обманываю; не хотел додумывать до конца некоторые вещи; хотел, иначе говоря, еще пожить — потому что нельзя было мне тогда жить без русской литературы и, тем самым, без какой-то, хоть выдуманной, России… А между тем Дедюлин не зря обращал мое внимание на статьи Шаховской в Вестнике РХД.
В 1924 году, в Берлине, вышел сборник Россия и евреи, в котором авторы, среди прочего, не без сожаления отмечали еврейское участие в развале императорской России. В мае 1984 года, в Вестнике РХД №141, в статье Евреи и Россия, Шаховская сетует, что времена переменились: тогда евреи любили обидевшую их страну, теперь же новые израильтяне, выехавшие из СССР, не столько большевизм поносят, сколько Россию и русских. Следуют примеры, несуразные и даже прямо глупые, к делу не относящиеся, обвинения не подтверждающие. Антисемитизм
Ничего этого ни знать, ни читать я не хотел. В отличие от Шаховской (она была умопомрачительно необразованна), помнил, чтó писали русские властители дум о евреях в XIX веке, среди прочих — Некрасов и Достоевский. Природу советского антисемитизма я знал не понаслышке. Наконец, и гордость во мне была задета основательно… и при всём том убогий идеал писательницы не только не претил моему чувству, а почти совпадал с ним. Что же тут удивительного? Я был русским евреем, русским-и-евреем; одинаково не хотел поступиться ни той, ни другой из своих половин; отдавал предпочтение еврейской только из-за антисемитизма. Не раз и не два возвращался я мыслью к счастливой и такой соблазнительной, такой упоительной находке Жаботинского: отвернуться без гнева, забыть Россию; я и отвернулся от земли и людей, но было нечто, от чего я отвернуться не мог: русская просодия, стихия русского языка. Это был не хлеб; это был воздух.
В Шаховской мне чудился человек неумный, но прекрасный… 30 августа 1984 года я писал ей в Париж, на улицу Фарадея 16:
«Дорогая Зинаида Алексеевна,
два месяца назад нам посчастливилось вырваться из коммунистического рая. Состояние шока и ощущение чуда не прошли у меня по сей день, поэтому я и не написал Вам сразу — но еще и потому, что наша с Вами переписка, так много для меня значившая, оборвалась, и я не знал (и до сих пор не знаю), не стала ли она Вам в тягость. Пишу в надежде, что мнительность моя напрасна. Моё же отношение к Вам прежнее: его ингредиенты — благодарность и восхищение. Надеюсь так же, что это письмо застанет Вас в бодрости и здоровье, — и решаюсь просить у Вас совета, даже — советов. Литература была и остается главным содержанием моей жизни, а в ней главным являются стихи. Сейчас, оказавшись в новых условиях, я нуждаюсь в некотором напутствии, и не вижу лучшего руководителя, чем Вы. С какими журналами Вы посоветуете мне сотрудничать? Не рекомендуете ли меня кому-либо из редакторов и издателей? Что Вы думаете о возможности (или невозможности) издания отдельной книжки моих стихов? — Еще в Ленинграде я прочел Вашу статью на выход первого тома моего Ходасевича — от всей души благодарю Вас за внимание к моей работе и добрые слова в мой адрес. Хочется думать, что дальнейшее знакомство с книгой не слишком Вас разочаровало. Были, кажется, и другие отклики в прессе — ни одного из них мне прочесть не удалось. Уже здесь я услышал, что издательство Аллоя прекратилось — правда ли это? Мне решительно некому, кроме Вас, задать эти вопросы. Жду Вашего ответа с нетерпением. Желаю Вам всех мыслимых благ.
Преданный Вам…»
Письмо не совсем льстит мне тогдашнему, но истина вообще нелицеприятна, и деваться некуда: так было. Мне чудилось, что в лице Шаховской я говорил с Россией Пушкина, оттого я и хватил через край по части эпистолярной вежливости. Интересно было бы поставить общий вопрос о том, в какой мере человеческая гордость и чувство собственного достоинства определяются внешними обстоятельствами, включая денежные; измерить расстояние от Герцена до Башмачкина…
Шаховская ответила 7 октября:
Милый Юрий,
Рада за Вас, что Вы выбрались из Союза — и вышли на волю. Впрочем и воля не без проблем. Моя проблема — мой возраст, и роль советника и руководителя мне уже не по силам. К тому же, я живу уже в чужом мне мире, которым правит племя молодое, мне незнакомое. Я пишу мало — и только в ящик,
Monsieur V. Alloy
17, rue des Immeubles Industriels,
75011 Paris France
Простите, что не очень ободрительно мое письмо. Я смолоду жила без иллюзий, но не без надежды. Вопреки логике, бывают и удачи. Желаю Вам радости и удачи, здоровья всей Вашей семье. ЗШ
Послать стихи можно Якову Моисеевичу Andre Sedych в Новое Рус. Слово в Нью-Йорк или Глезеру в "Стрелец" (адреса у меня нет), в "Время и мы" не ссылайтесь на меня в последнем случае — меня "Время и мы" ругательски ругает.
Я дважды виделся с Зинаидой Алексеевной: в январе 1986 года и 4 сентября 1997 года, оба раза на рю-Фарадэ. В мой последний визит одиночество ее было полное. Помогала ей приходящая русская девочка по имени Ваня — да-да, так приходилось ее звать, поскольку по метрике девочка, родом из Сибири, была Иоанна. Зинаиде Алексеевне шел 91-й год, здоровье у нее было скверное, характер — нелегкий. Приехал я, в сущности, прощаться; никакого дела у меня не было; я знал, что больше не увижу ее.
О том, в каком страшном вакууме оказалось Шаховская к началу нового века, косвенно свидетельствует поразительный факт: мне, человеку, которого она видела второй раз в жизни, да к тому же атеисту, она предложила взять на себя управление ее литературным наследием. Естественно, я с благодарностью отказался (сославшись на незнание французского языка), но всё-таки вынужден был взять какие-то книги и рукописи. Родилась Шаховская 30 августа 1906, умерла 8 июня 2001 года в доме престарелых в Сент-Женевьев-де-Буа под Парижем. Кажется, пыталась покончить с собою — при ее-то религиозности: можно себе представить, как она страдала.
Одну мысль (не новую, но что на свете ново?), вынесенную мною из письма Зинаиды Алексеевны от 13 декабря 1982 года, я пронес через всю жизнь: старость требует от нас гораздо большего мужества, чем военные подвиги…
СВОБОДА… ЭХ, ЭХ, БЕЗ КРЕСТА
Бумажный человек, я запоминал отчетливее тех, кто писал, чем тех, кто повелевал. Аля Федосеева была из вторых. Она вела какую-то передачу на волнах радиостанции Свобода в Мюнхене. Какую передачу? Бог весть. Почему повелевала? Потому что сидела при деньгах, могла выбрать, у кого взять материал и, значит, кому заплатить. Повелевала через деньги, да сверх того еще и на честолюбии людском играла, потому что для иных было важно: вещать на волнах… На рубеже веков я познакомился с одной парижанкой, которая ни за что на свете «не хотела уходить из эфира», цеплялась за любую возможность попасть на радио. Смех и грех.
Самое Алю, ее облика — не помню совершенно; покажите мне хоть тогдашнюю — не узнаю. Дозвонилась она мне через контору центра абсорбции (то есть в два приема: сперва записку оставила, чтоб я ждал звонка) в первые три недели после нашего водворения. Во время первого разговора, еще предварительного, сказала:
— Звучите вы прекрасно.
Этого я, понятно, никак не мог забыть — потому что впервые в жизни меня оценивали с точки зрения моего голоса. Оценку, уж не знаю зачем, Аля произнесла завышенную; может, хотела польстить мне. Потом я многократно имел случай увериться, что голос у меня никудышный; до этого — не сознавал своей беды.