В иудейской пустыне
Шрифт:
Вы спрашиваете, зачем делать к стихам анекдотически скрупулёзные примечания? — затем, дорогая, что это дневник. Дата и два-три незначительных слова-указателя под стихотворением возвращают мне не только толпу мыслей и картину целого дня, они возвращают наслаждение, которое я пережил, впервые услышав музыку будущего стихотворения (каким бы оно ни получилось в итоге). В юности я стеснялся делать эти пометки — и целые годы выпали из памяти сердца, будто я и не жил…
…я зарекся писать статьи на общие темы. Потребность в полноте (при нехватке времени) не дает возможности доводить их до конца. Удобнее и плодотворнее — комментарий, общие замечания в связи с конкретным предметом разговора…
Вы правы, в последней строфе одного длинного стихотворения (там, где рядом инкарнация и тенёта: соседство, раздражающее не только Вас), есть косноязычие; не настаиваю (хоть и надеюсь), что — высокое. Поправлять не хочется… Лёня Эпштейн, как и Вы, указывает мне, что "И дик…» читается как "иди
Мое дежурство в ночь на 13 августа всё еще не кончилось… Вот — из письма к Маше Кельберт:
«Жару Таня переносит с трудом: сутки в Тель-Авиве (первые, как приземлились) она была в полуобморочном состоянии; но у нас здесь — легче: по вечерам и ночью прохладно. Было у нее несколько тяжелых приступов головной боли — но от жары ли, не знаю… Не только жару, но и инфляцию Таня переносит неважно, сейчас она 400% в год (не Таня, а инфляция; Таня так примерно 80%)… Я довольно часто бываю в Тель-Авиве — поездка сама по себе большое удовольствие: прекрасное шоссе, дивные пейзажи Иудейских гор. Был я там на трехдневном профсоюзном семинаре: лекции по истории, экономике, культуре; жратва от пуза, причем накладываешь сам, — не изысканная, но вкусная, кофий — из автомата без ограничения — всё бесплатно; лекции можно было пропускать, чем я не злоупотреблял, но всё же был на пляже и у Нудельмана…»
В понедельник 17 сентября 1984 года я писал в США:
«У меня дважды брали интервью для местного радио, и я трижды выступал по Свободе, причем обещают, что Свобода заплатит… Лиза уже пошла в школу, где бездельничает по незнанию иврита и очень этим довольна. Росту в ней 150 см, нейродермит (диатез) здесь пошел на убыль… У Тани — сильные головные боли от ее позвоночника. Давление ей, вроде бы, сбили, но и с ним не всё ОК… Знакомых у нас здесь (за три месяца!) уже столько же, сколько было в Ленинграде. Первое время нас просто рвали на части, от визитеров не было отбою. Беспрерывно звали в гости, конечно, с доставкой в оба конца. Мы приехали почти голые, и нам надарили тряпок и сковородок… Мы и так ваши должники, но если все же ты, Женя, решил что-то сделать для нас, по пришли книг: по программированию и русской классики (и неоклассики) — притом только из числа лишних в твоей библиотеке. Меня, конечно, больше всего интересуют поэты: Мандельштам, Ахматова, Цветаева, Пастернак, а из новых — Бродский, Бобышев и Цветков. Быть может, у вас что-то содержится в двух экземплярах…»
Потом, в 1990-м, я гостил у них в доме, в штате Нью-Йорк. Женя и Вика Левины были нормальные люди: книг у них не оказалось вовсе, не то что русских поэтов; зато деньгами — они помогли.
Седьмого ноября я писал Рите Шварц в Ленинград:
«Большое спасибо за высылку книг. К сожалению, я не уверен, что я их получил: в моих делах (и в моей голове) большой беспорядок. Часть книг (посылали ведь многие) пришла моей сестре [старухе Лии Колкер, присылавшей вызовы], а у нее я их получил уже без конверта — и не знаю, от кого. Вообще же кажется, что большая часть книг потеряна в пути. Жаль, но — как-нибудь обойдемся. Русские книги здесь дóроги (а в Европе и, особенно, в Америке — дёшевы)… Между прочим, я бы хотел всё же получить оттиски моих научных работ, они, вероятно, у Сени: пожалуйста, наведи о них справки. Слишком велико искушение вернуться к научной работе, здесь в этом смысле большие возможности. Другой путь — программирование: возможности еще бóльшие, и заработки больше. Но я крепко забыл и то, и другое; а самое главное — работать не хочется; помнишь песню Хвостенки: "А я работать не хочу…"? Так вот — не хочу, и всё тут… Прокормиться можно подножным кормом.
Ей же, продолжаю 11 ноября:
Письмо это пишу в министерстве строительства, где служу (время от времени) ночным сторожем, причем за 12 выходов получаю примерно столько же, сколько нам дают в месяц на семью… Сегодня днем нас навестили англичане, бывшие у нас на улице Воинова — Джекки и Брайан [Чернетт]: Сеня их знает. И сегодня же подохла птичка, подобранная Лизой на улице, большая такая, с голубя, но на длинных лапах — возможно, птенец; вчера еще бегала и даже пыталась летать, а сегодня так явственно начала отходить — это надо было видеть. Таня возила ее в город, в зоомагазин, но там ничего не поняли или не захотели понять… Вообще мы живем на отлёте: Гило — южный (или юго-западный) пригород Иерусалима, на 800 метров выше уровня моря; и поездка в город — вещь утомительная (уж очень лихие водители, и крутые спуски и повороты) и дорогая (примерно 15 центов, а получаем мы $100 в месяц, — разумеется, всё в шекелях: 70 I.S. и 50000 I.S. соответственно; цена автобусного билета — и наша стипендия — выросли за это время вдвое: инфляция у нас 1000% в год… Иерусалим — единственный город, где зимой топят; в ноябре начали топить по 2 часа в день, этого недостаточно, поэтому иногда в квартире холоднее, чем на улице, где солнце… Теплой одеждой нас задарили сверх всякой меры. Я, например, получил дубон — теплую непромокаемую куртку защитного цвета, и кучу свитеров, от поношенных до самых новых, из Англии. Забавно, что прав у новых репатриантов стало меньше, а внимания к ним — больше, и всё компенсируется. Мы окружены очень
Даже к 8 декабря 1984 года я всё еще не получил важных документов, шедших окольным путем. Из письма к Римме Запесоцкой:
«Я не уверен, что посылать мой архив Сереже [Дедюлину] было правильным. Не знаю, в чем дело: вот уже три моих письма, притом важных, остались без ответа. Первые два его письма были полны обещаний, и вот — пропал. В отношениях с ним я готов к худшему. Вообще: они там вынуждены считаться с израильтянами, но, похоже, что отношения между двумя очагами русской культуры далеко не безоблачны… Хорошо, что послали автореферат, но очень бы хотелось получить также не списки, а сами мои естественнонаучные публикации — в репринтах и книжках… Спасибо Сене за посылку книг Белянина, они мне нужны… Люся Степанова проделала неимоверную и столь важную для меня работу по переписке текстов: всё дошло, тысяча благодарностей ей. Твое и Г.И. свидетельства о Мифе окончательно убедили меня в том, что заниматься им не следует. Сообщи Александре Александровне, что мы ему больше не друзья. Передать Мифа какой-либо организации, как советует Володя Лифшиц, не очень-то просто: никто не берет. От Лёни Эпштейна получили письмо — с адресом буквально таким: в Израиль, Колкеру; оно дошло за две недели; Таня над ним прослезилась: там очень прочувствованно описан среднерусский пейзаж. Сейчас я занят мишиным текстом [экскурсии Михаила Бейзера по еврейским местам Петербурга], которым занимался еще в Ленинграде: перепечатываю его для публикации, но — не для той, которой он ждет [то есть: не для лондонской]. Московской пожилой паре [Григорию Померанцу и Зинаиде Миркиной] передавай привет. Плохо, что они болеют. Конечно, они оба замечательные люди, но от тебя не скрою, что, перебирая в памяти мои с ними последние встречи, вижу и слышу не только хорошее. О Мулете я кое-что читал: статьи столь же глупые, как и сама Мулета. Пошлость бессмертна. Спорить с нею не следовало бы…»
Сюда, в этот мраморный дворец, в шмиру, пришла ко мне как-то поэтесса Рина Левинзон: выслушать мою критику на ее стихи, естественно, суровую, но справедливую. Я готовился не на шутку; конспект сохранился. Придирался ко всему, начиная с запятых, но и отечески поощрял писательницу, которая была несколько старше меня и вполне утвердилась в израильской жизни.
— «…Нельзя писать слово родина с прописной буквы: это дурной тон. То, что их две [родины], — прекрасно. Интонация стихотворения безукоризненна…
— …"Последнее блаженство", вместе с форелями из сл. стихотворения — невозможно отстранить мысль о том, что это — заимствование из Кузмина…
— …Мн. число от музыки — неловкость…
— [о верлибре] …Здесь нет стихотворения: нет искусства (хотя и есть поэзия)…
— [о стихотворении Иерусалим] …Снимите или измените название: оно содержит в себе неизмеримо больше, чем текст, который собою открывает…
— …Метафора — недостаточный повод для стихотворения…
— …Все стихи, кроме верлибров, написаны классическими метрами; поэтому вряд ли нужно начинать строку то с прописной, то со строчной: нужно единообразие, и лучше — с прописной… Если говорить по очень большому счету, то в некоторых стихотворениях мне не хватает интенсивности, густоты…
— …Вдохновение — всюду подлинное и чистое, эстетический ракурс — безупречный…»
Мне очень хотелось похвалить Рину… не столько даже ее, сколько хоть что-то в той русской поэзии, которая пошла на меня косяком в Израиле — и в которой преобладал сионистский Пролеткульт. Примерно в том же ключе, что эти заметки, написана и моя статья о Рине Левинзон, первая из опубликованных мною в Континенте. Там я писал, что «дарование Рины Левинзон — одно из самых подлинных в современной русской поэзии». Весь русский Израиль от этих слов присел на рессорах — потому что Рину держали за середнячка и, главное, потому никто, как это всегда и бывает, не прочел фразу внимательно. Все услышали: «одно из лучших дарований», чего я не писал и не думал. Думал же я то, что на безрыбье и рак рыба. Вперемешку с сионистским Пролеткультом — громадным косяком шла на меня в Израиле пустая рифмованная болтовня, пошлое кривлянье с вывертами и неимоверными претензиями. Здесь же, в случае Рины, всё было естественно и просто; стихи — очень женские: о любви (и о родине, о двух родинах); влюбилась — написала; еще раз влюбилась — опять написала. Уровень — нормальный, выше среднего, вроде Есенина или Рубцова, в смысле ума и культуры — заметно ниже Юнны Мориц (которую Рина, что и неглупо было с ее стороны, держала за образец, только не дотягивала), но главное — без нарочитой филологической пошлости, без трюков, адресованных не Богу, а доцентам от литературы. Такое и нужно было похвалить. Моя эстетическая программа прямо этого требовала. Незачем говорить, что русский Израиль увидел тут не мою эстетическую программу, а любовную интрижку, но к подобного рода незаслуженным обидам я быстро притерпелся. В тесной общине, тесной в особенности из-за неполноты участия в общей жизни, сплетня была той самой кровью, которой тени просят у живых в краю Персефоны.