В краю Сорни-най
Шрифт:
Кажется, вся деревня собралась в доме Ивана Никитича Алкадьева. Одни приходят, другие уходят. На столе — сосьвинская селедка, брусника, глухарь. Глухарь дымится. Запахи тайги оживают во мне. Я почти забыл вкус глухариного мяса. Помню, в нем есть что-то хвойное, брусничное, истинно таежное.
Истинно таежное гостеприимство проглядывает в добром и внимательном взгляде Ивана Никитича. В оживленном радушии хозяйки дома, которая подает на стол то одно, то другое кушанье. У нее свежее, моложавое лицо. Косы. Кольца на пальцах. Бусы на груди. На плечи накинута цветастая шаль с бахромой. Красавицей мансийской, видно, слыла когда-то. И теперь румяна, бела. Я разглядываю лица
Да, мне кажется, что я попал из каменного города в первобытный уголок света, где жизнь течет бесшумно под шелест мохнатых кедров. Говорят, тетерева прилетают каждое утро на старый кедр, который стоит рядом с домом. Сказывают, развесят веерами хвосты и слушают, как мычат коровы, не обращая внимания на хозяек в цветастых платьях, которые, позванивая ведрами, долго собираются доить коров. Мечтая увидеть скорее это своими глазами, я думаю о первозданном мире, где царствует спокойствие, где нет врагов, где живут в согласии со всем окружающим. Может быть, это лишь на первый взгляд?
Пусть даже так. Но мне приятно слышать полузабытую мансийскую речь. Меня трогают до слез песни, которые льются за столом. Хозяйка дома, краснощекая певунья, поет о том, как ее старший сын, воин Советской Армии, служит где-то далеко-далеко, а младшенький ползает на ее белых коленях. И, если надо, она родит еще не одного сына!
Старик белый, как лунь, пел о том, что он гостит у любимой дочки, что зять Иван — хороший на земле человек. Но душа рвется в родную маленькую деревню, которая стоит на берегу небольшой речки, разрисованном следами белых чаек. Что-то он соскучился по другим детям и внукам, которых всех по имени помнит. Только не помнит, сколько ему теперь лет.
А старуха, сидевшая на другом конце стола, в чертах лица которой я заметил что-то общее с Иваном Никитичем, хозяином этого дома, пела песню о трех своих сыновьях, о трех Алкадьевых, которые с крутых охотничьих троп приносят домой соболей, белок больше, чем другие, славя тихое родительское имя своими звонкими именами… В песне ее было и что-то грустное, обращенное к сыновьям, она просила их найти между собой лад и согласие. В чем искать лад и согласие, я, разумеется, не понял. Понял только, что здесь та же самая жизнь со всеми ее противоречиями.
И все же знакомая, полузабытая мною певучая мелодия мансийской песни будила во мне тот полуреальный, полусказочный мир, в котором я рос когда-то и который сейчас для меня, жителя города, как сон и сказка…
Нет, в этой глухой деревушке шагала реальная сегодняшняя жизнь со всеми вытекающими отсюда последствиями. Это я почувствую завтра. А пока засыпаю с верой, что я в заповедном уголке земли, где живы во всей их первозданности песни и сказки моего народа манси, где не забыты еще древние, патриархальные, языческие нравственные начала…
На другой день меня качали волны таежной реки. Вначале мы устремились вниз по плесам широкой северной Сосьвы. Песчаные отмели и косы, золотившиеся на осеннем солнце, не мешали полету нашей длинной узкой лодки, напоминавшей пирогу. Лишь иногда, на едва заметном перекате, где струи прозрачной воды как-то особенно кружились и рябились, песня «Ветерка» становилась чуть тише.
Потом плыли против течения по узкой таежной Волье. Волья — река горная, сбегающая со снежных вершин Северного Урала. Над ее обрывистыми берегами то встанет стена кедрового бора, то темно-зеленый еловый лес острыми вершинами, как стрелами, тычет в небо, то курчавый сосняк незаметно выбежит к самой воде, то кусты черемухи и тальника склоняются над тихой заводью.
Кажется, все дремлет, задумавшись о чем-то своем, сокровенном, вечном. И даже шум мотора не в силах спугнуть глухаря с голой вершины исполинской лиственницы. Рябчик узорчатой чашечкой висит на полуголой ветке березы. Проплывешь мимо — ветка не шевельнется. Лишь чуткий лось, за гулким шумом мотора учуяв человека, поднимет рога, и стройные ноги понесут его прочь от охотников. Мои спутники — Илья Алкадьев и Тимофей Самбиндалов (ему не больше двадцати) — охотники, промысловики, настоящие таежники. Их сноровка и умение особенно проявлялись на каменистых перекатах, где хрустально звенела вода, не пускавшая нашу лодку вперед. У Тимофея Самбиндалова прямой длинный нос чуть с горбинкой, узкое смуглое лицо, кудрявые волосы, опускающиеся на плечи. Уральский индеец — и только! В руках у него тонкий и гладкий шест. Он управляет им, как и его предки — манси, опиравшиеся лишь на силу и упругость шеста и весла. Он отталкивается — и лодка движется вперед, преодолевая сопротивление течения.
Вижу, и Илья Никитич Алкадьев, которого одна из женщин назвала «наш мань-начальник» (маленький начальник), умеет не только быть хорошим бригадиром (его бригада из года в год выполняет план сдачи мягкого золота), но и управляться с обыкновенным шестом.
Убедился, что мотористы они отменные. Ведь проехали не одну сотню километров. И не раз, и не два замолкал мотор. Но они всегда быстро находили причину «чихания» мотора, и мы снова летели по плесам извилистой речки Вольи, на берегах которой промышлял ондатру Михаил Алкадьев, потомственный охотник.
Встреча наша произошла как-то незаметно, неожиданно. Вдруг из-за зеленого мыса вышла навстречу лодка. Такая же длинная и узкая, как и наша. На лодке два человека и две собаки. Одна сидела на носу, высоко подняв уши, другая дремала на коленях мужчины, который сидел посередине лодки.
В рулевом я сразу признал моего будущего героя. Широкое лицо со следами первых глубоких морщин. Один глаз чуть прищурен, точно он целится… Но здесь, на берегу глухой таежной речки, на фоне диких вековых деревьев, он смотрелся как-то по-другому, как-то не так, как на фоне казенного курортного пейзажа. Почему? Может, не было в нем той позы, что на фотографии? Впрочем, когда ему сказали, что я приехал писать о нем, как о лучшем охотнике, в самую большую газету, что его имя назвал сам первый секретарь района, он заложил руки за спину, приподнял голову, важно, как начальник, прошелся по хрустящему песку. Такое я видел в детстве. Так расхаживал председатель колхоза, когда приезжали из района большие начальники…
Михаил Алкадьев, кавалер ордена «Знак Почета», маяк девятой пятилетки, важно прошелся по хрустящему песку… Десять шагов — не больше! Всего несколько мгновений он был начальником. Тайга ведь не терпит суеты и позерства. Тайга требует ежеминутной готовности быть начеку перед опасностью. Нужны внимательность, зоркость, четкость. Тайга — это труд. Труд большой, напряженный, труд от зари до зари. У Михаила Никитича Алкадьева заняты и зори для охоты. У него нет практически и времени для другого. В этом я убедился, проведя с ним семь памятных утренних зорь золотой мансийской осени.