В круге первом
Шрифт:
Иннокентий горячел и задорно оглядывал этих ничего не ведающих людей. Какой был смелый шаг – вмешаться в борьбу титанов! Любимцем богов он казался себе сейчас. И Макарыгин, и даже Словута, которые в другой момент могли вызвать у него презрение, сейчас были ему по-человечески милы, были участниками его безопасности.
– Эпикура? – с посверкивающими глазами принял он вызов. – Исповедую, не отрекаюсь. Но я, вероятно, вас удивлю, если скажу, что «эпикуреец» принадлежит к числу слов, не понятых во всеобщем употреблении. Когда хотят сказать, что человек непомерно жаден к жизни, сластолюбив, похотлив и даже попросту свинья, говорят: «он – эпикуреец».
– Да что ты! – удивился Галахов и вынул кожаную записную книжечку с белым костяным карандашиком. Несмотря на свою шумную славу, Галахов держался простецки, мог подмигнуть, хлопнуть по плечу. Белые сединки уже живописно светились над его чуть смугловатым, несколько располневшим лицом.
– Налей, налей ему! – сказал Словута Макарыгину, тыча в пустой фужер Иннокентия. – А то он нас заговорит.
Тесть налил, и Иннокентий снова выпил с наслаждением. Ему и самому в этот момент философия Эпикура показалась достойной исповедания.
Словута с нестарым отекшим лицом держался чуть свысока по отношению к Макарыгину (Словуте уже была подписана вторая генеральская звезда), но знакомством с Галаховым был крайне доволен и представлял, как сегодня же вечером, в том доме, куда ещё намеревался попасть, он запросто передаст, что час назад выпивал с Колькой Галаховым и тот ему рассказывал… Но и Галахов тоже приехал недавно, тоже опоздал и как раз ничего не рассказывал, наверно придумывал новый роман? И Словута, убедись, что ничего от знаменитости не почерпнёт, собрался уходить.
Макарыгин уговаривал Словуту побыть ещё и обломал на том, что надо поклониться «табачному алтарю» – коллекции, содержимой в кабинете. Сам Макарыгин курил болгарский трубочный, доставаемый по знакомству, да вечерами пробивал себя сигарами. Но гостей любил поражать, поочерёдно угащивая каждым сортом.
Дверь в кабинет была тут же, хозяин открыл её и приглашал Словуту и зятьёв. Однако зятья отговорились от стариковской компании. Теперь особенно опасаясь, что Душан там ляпнет лишнее, Макарыгин в дверях кабинета, пропустив Словуту вперёд, погрозил Радовичу пальцем.
Свояки остались на пустом конце стола вдвоём. Они были в том счастливом возрасте (Галахов на несколько лет постарше), когда их ещё принято было считать молодыми, но никто уже не тянул танцевать – и они могли отдаться наслаждению мужского разговора меж недопитых бутылок под отдалённую музыку.
Галахов действительно на прошлой неделе задумал писать о заговоре империалистов и борьбе наших дипломатов за мир, причём писать в этот раз не роман, а пьесу – потому что так легче было обойти многие неизвестные ему детали обстановки и одежды. Сейчас ему было как нельзя кстати проинтервьюировать свояка, заодно ища в нём типические черты советского дипломата и вылавливая характерные подробности западной жизни, где должно было происходить всё действие пьесы, но где сам Галахов был лишь мельком, на одном из прогрессивных конгрессов.
Прислуга шумела сменяемой к чаю посудой. Хозяйка поглядывала и, с уходом Словуты, уже не сдерживала голос подруги, досказывавшей ей, что и в Зареченском районе лечиться вполне можно, доктора хорошие, а партактивские дети с грудного возраста отделяются от обыкновенных, для них безперебойно молоко и без отказу пенициллиновые уколы.
Из соседней комнаты пела радиола, а из следующей – металлически бубнил телевизор.
– Привилегия писателей – допрашивать, – кивал Иннокентий, сохраняя всё тот же удачливый блеск в глазах, с каким он защищал Эпикура. – Вроде следователей. Всё вопросы, вопросы, о преступлениях.
– Мы ищем в человеке не преступления, а его достоинства, его светлые черты.
– Тогда ваша работа противоположна работе совести. Так ты, значит, хочешь писать книгу о дипломатах?
Галахов улыбнулся.
– Хочешь не хочешь – не решается, Инк, так просто, как в новогодних интервью. Но запастись заранее материалами… Не всякого дипломата расспросишь. Спасибо, что ты – родственник.
– И твой выбор доказывает твою проницательность. Посторонний дипломат, во-первых, наврёт тебе с три короба. Ведь у нас есть что скрывать. Они смотрели глаза в глаза.
– Я понимаю. Но… этой стороны вашей деятельности… отражать не придётся, так что она меня…
– Ага. Значит, тебя интересует главным образом – быт посольств, наш рабочий день, ну там, как проходят приёмы, вручение грамот…
– Нет, глубже! И – как преломляются в душе советского дипломата…
– А-а, как преломляются… Ну, уже всё! Я понял. И до конца вечера я тебе буду рассказывать. Только… Объясни и ты мне сперва… Военную тему ты что же – бросил? исчерпал?
– Исчерпать её – невозможно, – покачал головой Галахов.
– Да, вообще с этой войной вам подвезло. Коллизии, трагедии – иначе откуда б вы их брали?
Иннокентий смотрел весело.
По лбу писателя прошла забота. Он вздохнул:
– Военная тема – врезана в сердце моё.
– Ну, ты же и создал в ней шедевры!
– И пожалуй, она для меня – вечная. Я и до смерти буду к ней возвращаться.
– А может – не надо?
– Надо! Потому что война поднимает в душе человека…
– В душе? – я согласен! Но посмотри, во что вылилась ваша фронтовая и военная литература. Высшие идеи: как занимать боевые позиции, как вести огонь на уничтожение, «не забудем, не простим», приказ командира есть закон для подчинённых. Но это гораздо лучше изложено в военных уставах. Да, ещё вы показываете, как трудно беднягам полководцам водить рукой по карте.
Галахов омрачился. Полководцы были его излюбленные военные образы.
– Ты говоришь о моём последнем романе?
– Да нет, Николай! Но неужели художественная литература должна повторять боевые уставы? или газеты? или лозунги? Например, Маяковский считал за честь взять газетную выдержку эпиграфом к стиху. То есть он считал за честь не подняться выше газеты! Но зачем тогда и литература? Ведь писатель – это наставник других людей, ведь так понималось всегда?
Свояки нечасто встречались, знали друг друга мало. Галахов осторожно ответил: