В круге первом
Шрифт:
– Да это слышать невозможно!! – разгневался художник и потрясал длиннючими руками. – Что устарело?! Злодейство устарело??? Да только в нашем веке оно и проявилось впервые, при Шекспире были телячьи забавы! Не только большие, но пятиэтажные буквы надо над Злом и Добром, и чтоб мигали как маяки! А то мы заблудились в нюансах! Статистически редко? А – каждого из нас? А – сколько нас миллионов?
– Вообще-то, да… – покачал головой и Нержин. – Если в лагере нам предлагают отдать остатки совести за двести грамм черняшки… Но это как-то беззвучно делается, как-то непоказно…
Кондрашёв-Иванов
– Но никогда никакой лагерь не должен сломить душевной силы человека!
Нержин усмехнулся со злою трезвостью:
– Не должен, может быть, – но сламывает! Вы ещё не были в лагерях, не судите. Вы не знаете, как там хрустят наши косточки. Попадают туда люди одни, а выходят – если выходят – неузнаваемо другие. Да известное дело, бытие определяет сознание.
– Н-нет!! – Кондрашёв-Иванов расправил длинные руки, готовый сейчас же схватиться с целым миром. – Нет! Нет! Нет! Да это было бы унизительно! Да для чего тогда и жить? Да почему ж тогда, ответьте, – бывают верны возлюбленные в разлуке? Ведь бытие требует, чтоб они изменили! А почему бывают разными люди, попавшие в одинаковые условия, хоть и в тот же лагерь? Ещё неизвестно, кто кого формирует: жизнь – человека или сильный благородный человек – жизнь!
Нержин был спокойно уверен в превосходстве своего житейского опыта над фантастическими представлениями этого нестареющего идеалиста. Но нельзя было не залюбоваться его возражениями:
– В человека от рождения вложена некоторая Сущность! Это как бы – ядро человека, это его «я»! Никакое внешнее бытие не может его определить! И ещё каждый человек носит в себе Образ Совершенства, который иногда затемнён, а иногда так явно выступает! И напоминает ему его рыцарский долг!
– Да, и вот ещё, – почесал в затылке Нержин, тем временем опять осевший на чурбак. – Зачем у вас так часто рыцари и рыцарские принадлежности? Мне кажется, вы переходите меру, хотя, конечно, Мите Сологдину это нравится. Девчёнка из химобороны у вас – рыцарь, медный поднос у вас – рыцарский щит…
– Ка-ак? – изумился Кондрашёв. – Вам это не нравится? Перехожу меру! Ха! ха! ха! – грандиозным хохотом обгремелся он, и по всей лестнице, как по скалам, раздалось эхо от его хохота. И, как пикою с коня поражая Нержина, ткнул в его сторону руку, заострённую пальцем: – А кто изгнал рыцарей из жизни? Любители денег и торговли! Любители вакхических пиров! А ко го не хватает нашему веку? Членов партий? Нет, уважаемый, – не хватает рыцарей!! При рыцарях не было концлагерей! И душегубок не было!
И вдруг смолк, и со всей конской высоты мягко снизился на корточки рядом с гостем и, блеща очками, спросил шёпотом:
– Вам – показать?
И так всегда кончаются споры с художниками!
– Конечно покажите!
Кондрашёв, не выпрямляясь в рост, прокрался куда-то в угол, вытащил маленькое полотенко, набитое на подрамник, и принёс его, держа к Нержину обратной серой стороной.
– Вы – о Парсифале знаете? – глуховато спросил он.
– Что-то связано с Лоэнгрином.
– Его отец. Хранитель
Кондрашёв закрыл глаза, подобрал и закусил губы. Он готовился сам.
Нержин удивился, почему такое маленькое то, что он сейчас увидит.
Художник открыл веки:
– Это – только эскиз. Эскиз главной картины моей жизни. Я её, наверно, никогда не напишу. Это то мгновение, когда Парсифаль впервые увидел – замок! святого!! Грааля!!!
И он обернулся поставить эскиз перед Нержиным на мольберт. И сам неотрывно смотрел уже только на этот эскиз. И поднял вывернутую руку к глазам, как бы заслоняясь от света, идущего оттуда. И, отступая, отступая, чтобы лучше охватить видение, он пошатнулся на первой ступеньке лестницы и едва не грохнулся.
Картина задумана была по высоте в два раза больше, чем по горизонтали. Это была клиновидная щель между двумя сдвинутыми горными обрывами. На обоих обрывах, справа и слева, чуть вступали в картину крайние деревья леса – дремучего, первозданного. И какие-то ползучие папоротники, какие-то цепкие враждебные уродливые кусты прилепились на самых краях и даже на отвесных стенах обрывов. Наверху слева, из лесу, светло-серая лошадь вынесла всадника в шлемовидном уборе и алом плаще. Лошадь не испугалась бездны, лишь приподняла ногу в несделанном последнем шаге, готовая, по воле всадника, и попятиться и перенестись – ей по силам и крылато перенестись.
Но всадник не смотрел на бездну перед лошадью. Растерянный, изумлённый, он смотрел туда, перед нами вдаль, где на всё верхнее пространство неба разлилось оранжево-золотистое сияние, исходящее то ли от Солнца, то ли от чего-то ещё чище Солнца, скрытого от нас за замком. Вырастая из уступчатой горы, сам в уступах и башенках, видимый и внизу сквозь клиновидную щель, и в разломе между скалами, папоротниками, деревьями, игловидно поднимаясь на всю высоту картины до небесного зенита, – не чётко-реальный, но как бы сотканный из облаков, чуть колышистый, смутный и всё же угадываемый в подробностях нездешнего совершенства, – стоял в ореоле невидимого сверх-Солнца сизый замок святого Грааля.
47. Разговор три нуля
Звонок обеденного перерыва разнёсся по всем закоулкам здания семинарии-шарашки, достиг и отдалённой лестничной площадки.
Нержин поспешил на воздух.
Как ни ограничено было общее пространство прогулки, он любил прокладывать себе дорожку, по которой не шли все, и, как в камере, три шага вперёд и назад, но ходил один. Так добывал он себе на прогулках короткое благо одиночества и самоустояния.
Пряча гражданский костюм под долгими полами своей безызносной артиллерийской шинели (неснятие костюма вовремя было опасное нарушение режима, и с прогулки могли прогнать, – а идти переодеваться было жалко прогулочного времени), Нержин быстрыми шагами дошёл и занял свою протоптанную короткую дорожку от липы до липы, уже на самом краю дозволяемой зоны, вблизи того забора, что выходил к архиерейскому кораблевидному дому.