В лабиринтах смертельного риска
Шрифт:
Я сползаю с нар, пытаюсь выйти на воздух.
— Погоди! — Старик сует мне в руку грязный узелок. — Деньги твои, — шепчет он, — сберег, а то пропали бы.
Я с трудом вспоминаю, откуда у меня эти деньги… Шатаясь, иду по коридору. И вдруг роняю узелок, и деньги рассыпаются. Какой-то плешивый заключенный в обмотках мгновенно присел на пол и сгреб бумажки раньше, чем я успел опомниться.
— Отдай! — кричу. — Не твои!
— И не твои! — зло огрызается он и бьет меня по лицу кулаком.
Я падаю, поднимаюсь. Из носа хлещет кровь. Вытираю рукавом, выхожу
Пробираюсь среди сидящих на земле. Слышу крик, оборачиваюсь — матрос. Он подходит ко мне:
— На твои деньги! — И он возвращает мне пачку денег, отнятую у плешивого. — Я его, гада, поймал и за яблочко. — Он делает выразительный жест рукой.
— Задушил?
— Придавил. Может, и задушил, — брезгливо говорит матрос. — Подлюга! Мразь болотная! — И он смачно сплевывает себе под ноги.
К нам приближается мужчина с бородкой и пенсне (очень похож на Антона Павловича Чехова), это бывший военврач I ранга. Я лично его не знаю, а он меня узнает, протягивает порошки:
— Вот лекарство. Примите-ка, голубчик, и оставьте на вечер.
— Что это?
— Хина.
— От малярии, что ли?
— Глотайте. Не бойтесь, не отравлю.
Я глотаю порошок.
— Если бы не эти порошки, — говорит врач, — вас давно бы бросили в ров, молодой человек… А вам, полагаю, следует еще пожить… — Он уходит. Матрос тоже куда-то исчез. Все плывет у меня перед глазами, едва держусь на ногах, но покупаю за сто рублей луковицу, за двести — пять картофелин, за пятьсот беру напрокат котелок, за триста — две щепотки махорки. Отдаю двести рублей за щепотку сухого листа (листья с деревьев здесь тоже курят), сто рублей за полкотелка воды, немного дров и два сухаря приобретаю за триста рублей. Пришлось купить и спички. Подошел к яме с нечистотами, в ней несколько трупов. Мертвый с тремя риалами по-прежнему тоже лежит здесь. Пистолета уже не видно.
Выбираю место — здесь найти свободный клочок еще можно. Сажусь, хочу развести костер. Владелец котелка присаживается рядом, помогает. Сотни жадных, голодных глаз впиваются в меня. Я отдаю кому-то щепотку листьев. Делюсь сухарем с владельцем котелка, и он за это возвращает мне деньги. Свертываю «козью ножку». Люди нагибаются надо мной, чтобы хоть подышать махорочным дымом. Сырые дрова тлеют и дымят. Подкупаю еще дров, но вода так и не закипела. Пришлось съесть сырую картошку и запить ее некипяченой водой.
«Обед» окончен. Надо искать немцев-барахольщиков. Они тут как тут. Подхожу. Кое-как, жестами и отдельными немецкими словами, объясняю, что мне надо.
Наконец один из них понимает меня.
— А-а, — тянет он, улыбаясь. — Хочешь Freiheit?.. Wo ist das Geld? [14]
— Вот!
Немец пересчитывает, говорит:
— Мальо, мальо!
Я пожимаю плечами:
— Больше нет.
— A, es genugt! — машет он рукой. — Komt! [15] — И они вдвоем повели меня в неизвестном направлении.
14
Хочешь свободы? Где деньги? (нем.)
15
А, достаточно! Идем! (нем.)
Под их конвоем оказываюсь за пределами тюрьмы. Ноги не слушаются. В голове шум, мутит.
— Krank? Болен?
— Да.
— Нехорошо, нехорошо, — сочувственно произносит худой немец, спрятавший в карман мои деньги, и добавляет: — Бу-дэш ла-за-рэт!
И вот конец пути. Передо мной открывается дверь барака, до отказа набитого людьми. Женщины, старики, дети стоят, прижавшись вплотную друг к другу. Меня тычком впихивают в этот ад, и дверь с внешней стороны защелкивается на задвижку.
— Что это? Кто здесь?
— Евреи из Кировограда, — доносится сдавленный старческий голос.
В те кровавые дни 1941 года немцы в Кировограде и его окрестностях собирали и расстреливали еврейское население.
Так я очутился в лагерном «лазарете». Ничего не скажешь, немцы-барахольщики хорошо «пристроили» меня…
На утро следующего дня к сараю подкатила французская грузовая машина с брезентовым верхом и отброшенным бортом. Ворота сарая распахнулись.
— Лос! — гаркнул фашист.
Я попадаю в первую машину, вместе с детьми, женщинами и стариками. Нас привозят ко рву. Выгружаемся. И вот я стою около рва, длинного, широкого, сплошь заваленного трупами. Машины все прибывают. Справа и слева — танкетки с жерлами спаренных пулеметов. Рядом с ними — рота карателей, у каждого убийцы фашистская свастика на рукаве — это молодчики из зондеркоманд, гестаповцы, сотрудники службы безопасности…
Каратели не курят, стоят молча с автоматами наперевес. Расстояние от одной танкетки до другой — метров сто. Мы — в середине. Машины все прибывают. Обреченных уже человек восемьсот.
Как только прозвучала команда: Feuer! [16] — мои ноги подкосились, и я в полуобморочном состоянии упал почти на самый край обрыва. Крики, стоны, ругань, молитвы, душераздирающие вопли, стрельба из крупнокалиберных пулеметов, автоматные очереди — все слилось в один истошный смертельный вопль… На меня упало несколько трупов. После первой «свинцовой обработки» началась вторая. Сначала по груде простреленных тел двинулась рота карателей: они добивали живых. Потом с противоположной стороны двинулась новая волна убийц… И наступила тишина. Только изредка доносились приглушенные стоны и отдельные пистолетные выстрелы.
16
Огонь! (нем.)