В лабиринтах смертельного риска
Шрифт:
Мордатый, разжиревший полицай, с фашистской повязкой на рукаве, отдавал команды — по своему личному усмотрению. Когда очередь дошла до меня, он пробасил: «Всыпь-ка ему тридцать горячих! Хлопец жилистый — выдюжит!» (Мог ли я тоща знать, что этого толстомордого ублюдка-полицая я сам лично расстреляю в феврале 1943 года в одном из сел под Харьковом?)
А пока меня били. Сначала было ужасно больно — мокрые плети обжигали тело. Потом боль притупилась. «Крещение» я выдержал, но идти сам не
И вот я снова в тюрьме, снова на своем обжитом месте, на втором ярусе деревянных нар. Камера невелика и набита людьми до отказа. Со мной рядом, почти друг на друге, лежат человек двадцать. Грязь. Зловонье. Духота. У многих дизентерия. Параши в камере нет.
— Что, сынок? — обращается ко мне все тот же старик. — Тяжко?
Я молчу. Лежу на животе — на спине лежать не могу.
— Изверги! — говорит он. — До чего ж довели людей!
Мне жарко. Тело горит. На бок не повернуться, ноют суставы. Лежу на локтях, подперев голову руками, горючие слезы текут по щекам.
— Сынок, а сынок!
Кое-как прихожу в себя. Все та же тюремная камера. Задыхаюсь от жуткой вони. Ощущаю и сильную боль — к окровавленному телу прилипла рубашка. Бородатый старик тормошит меня за плечо:
— На, поешь! — и сует мне в руку кусочек жмыха.
— Воды бы…
— Воды нет.
— Мочу скоро пить будем, — говорит скуластый мужчина, свесивший ноги с противоположных нар. Он докуривает немецкую сигарету. — Кому? — Окурок переходит из рук в руки. От жмыха во рту сладковатый привкус, вызывающий тошноту. Хочется есть, но еще больше — пить. Сколько в таких условиях может выдержать человек, доведенный «до кондиции»?
На тюремном дворе раздается выстрел, но никто не обращает на него никакого внимания.
В камеру входит пленный боец с забинтованной головой.
— Кто там стрелял? — спрашивает сосед матрос.
— Наш один застрелился, — отвечает боец. — С тремя шпалами. Полком, говорят, командовал. Встал около ямы и сам себе пустил пулю в лоб… Так с пистолетом в яму и упал.
— И сейчас там лежит? — спрашивает усатый мужик с длинным лицом.
— А где же ему быть, там и лежит. С орденом Красного Знамени на груди.
— А немцы?
— Подошли к яме. «Капут», говорят. И ушли.
— И пистолет не достали? — не унимается матрос.
— Да разве его оттуда достанешь. Там метров восемь глубина. — Матрос стремительно вышел из камеры.
«Шарап»
Медленно пробираюсь к выходу в коридор. Пол скользкий от нечистот. Люди сидят неподвижно, кто-то едва жив, а кто-то уже мертв.
— Опять штабелями сегодня в ров свозить будут, — говорит лысый однорукий пехотинец.
— Вот так и свезут всех, — бросает кто-то из сидящих на ступеньке лестницы.
Выхожу на воздух. Моросит дождь со снегом. Вокруг сплошное людское море. И сквозь это людское месиво пробираются два немца. У каждого в руках длинная палка. Они отнимают вещи, обыскивают полураздетых, полуживых узников. Уходят с награбленным и возвращаются вновь.
Приглядевшись и прислушавшись к тому, что делается на территории тюремного двора, я поздним вечером отзываю в сторону усача и матроса:
— Говорят, те двое немцев — барахольщики с палками — за тридцать тысяч советских денег выпускают человека на волю.
Мои слова не оставляют их равнодушными.
Наверху, на чердаке тюрьмы, уголовники играют в карты. Решаем устроить у них «шарап»: одного толкнем на горящий фитиль и — берем «банк»!
Втроем лезем на чердак. В полутьме сидят люди. Три группы. Подбираемся к одной из них. Играют в «очко». На «банке» куча денег. Один из неиграющих держит зажженный фитиль.
— Стук! — кричит банкомет.
— Тише, ты, сука! Гитлера разбудишь! — шипит уголовник с корявым рубцом через правую щеку. — Иду по «банку»!
Мы незаметно подкрадываемся. Матрос сильно толкает одного из наблюдающих на «осветителя». Втроем идем на «шарап». Я хватаю несколько пачек сторублевок и быстро ретируюсь. В темноте — свалка, матерщина, крики, стоны. Кого-то поранили бритвой или ножом.
Уже внизу подсчитываем «трофеи». У меня 17 тысяч. У матроса 5 тысяч. Усач пустой.
— Не повезло! — говорит он. — Не успел! Пойду еще. — И он снова лезет на чердак.
Лежу на нарах, не сплю. Вши копошатся на теле роями. Моментами мерещатся кошмары. Прижимаю деньги к голой груди. В камере темно. Тихо. Душно. И вдруг чувствую, что кто-то меня обыскивает.
— Что надо?
— Дай хлеба, — слышу чей-то умоляющий голос.
— Откуда у меня хлеб?
— Ты же на работу ходил.
— Никуда я не ходил.
И забываюсь тяжелым сном.
Расстрел
— Сынок, а сынок! — снова слышу над самым ухом.
Прихожу в себя. Ничего не пойму. Где я?
Слышу голос старика:
— Заболел ты. Горячка у тебя. Второй день бредишь.
Все плывет перед глазами. «Вот и смерть пришла…» И мерещится смерть с косой, костлявая, в белом балахоне, что-то мне шепчет и улыбается… Голова чугунная.
Жарко, нечем дышать.
— А ну, скинь рубашку, — говорит старик. — Э, браток, так у тебя тиф. Все тело в сыпи. Здесь врач был из военнопленных, он тебе таблетки в рот совал… Найти бы его…