В мертвом городе
Шрифт:
Катрин уходит переодеваться, и в это время звонит телефон. Я беру трубку, и Сашин сломанный голос сообщает мне:
– Старичок, на меня наехали…
– Кто? – холодок пробегает у меня по спине.
– Не знаю… Но они хотят, чтобы никаких материалов по Углегорску не появлялось… Сейчас они должны приехать за пленками, что мне делать?
Я смотрю на часы – начало второго ночи.
– Отдай, – хрипло говорю я.
– Они требуют все: и магнитофонные записи, и фотопленку…
– Отдай им
– Старичок, – хорохорится Саша Бронфман, – это мой хлеб…
– Пусть они им подавятся… И не вздумай выглядывать из окна, запоминать номер их машины, – советую я. – Отдай и все. И ложись на грунт: никаких лишних телодвижений, звонков по телефону и жалоб, понял?
– Понял, конечно… Только обидно до соплей…
– Ничего, утрись и живи дальше… А главное – не возникай.
В голубеньком китайском халатике, с распущенными волосами и совершенно без грима, Катрин стоит на пороге и слушает, как я разговариваю.
– Ну, держись, Сашок, утром я тебе перезвоню…
– Если я до утра доживу, – шумно вздыхает Бронфман.
– Не паникуй, Саня, они в таких случаях ни о чем не предупреждают, а просто забирают то, что им надо, и оставляют труп… Здесь, я думаю, другое…
– Хорошо бы, – опять вздыхает Бронфман, и мы прощаемся.
– Что-нибудь случилось? – спрашивает Катрин и внимательно смотрит на меня, изящным движением тонкой руки отбрасывая волосы за плечи.
– У нас все время что-нибудь случается, – уклончиво отвечаю я, иду к Катрин и молча обнимаю ее. Она прижимается всем своим долгим, теплым телом и опускает голову на мое плечо. Я перебираю ее волосы, дороже которых нет у меня сейчас ничего на свете, вдыхаю их запах, и постепенно всем своим существом переливаюсь в нее – дышу ее дыханием, живу ее сердцем, думаю ее мыслями. Так мы и стоим некоторое время, как два сообщающихся сосуда, медленно и жутко перетекая друг в друга, объединенные самым древним и сильным инстинктом – извечным инстинктом нашей плоти.
V
Катрин накрывает стол, а я молча наблюдаю за ней. Боже, что это за наслаждение наблюдать за красивой женщиной, которая пришла в твое холостяцкое жилище и принесла с собой целый мир новых ощущений и чувств… Женщина и вообще – чудо, дарованное нам, недостойным, безусловно от Бога. Никто, никакая природа, как бы совершенна она ни была, не в состоянии придумать эти плавные линии и округлые движения, это потрясающее сочетание женского безволия и материнской силы. Потребовалась бы работа нескольких институтов красоты и передовых НИИ, чтобы с такой вот грацией и изяществом провести одну-единственную линию – от женской шеи через плечо и до кончиков пальцев на руке. Только Бог мог сотворить Женщину такой, какая она есть. И прикасаясь к Женщине, мы прикасаемся к Богу: мы ощущаем тепло его рук и высоту его помыслов, слитых воедино в его любимом творении – Женщине…
– Почему ты так странно смотришь на меня?
– Потому что не верю…
– Не веришь – чему?
– Тому, что ты здесь, у меня…
– Нет, милый, я здесь, – улыбается она и садится ко мне на колени. – И тебе придется смириться с этим фактом.
– Я уже смирился.
– Вот и хорошо… Давай будем пировать. Принеси мне спички и выключи верхний свет.
Катрин зажигает высокую, толстую свечку и крохотное, колеблющееся пламя освещает необыкновенно шикарный и красивый стол, накрытый на двоих. Мы открываем шампанское, разливаем по высоким фужерам, и оно сказочно искрится и переливается в свете свечи.
– За нас! – говорит Катрин и, не чокаясь, пьет.
– За нас! – повторяю я, чувствуя себя послушным учеником на курсах профессиональной переподготовки. – И за нашего Шарика…
В конце концов, без Шарика все могло бы получиться иначе.
И я вижу это наше маленькое застолье как бы с высоты пятиэтажного дома. Восемнадцатиметровая комната, в ней простенький стеллаж с книгами, письменный стол с допотопной пишущей машинкой «Москва», вдоль капиталки старенький диван «Юность», правда, прикрытый относительно новым узбекским пледом, в центре комнаты журнальный столик на колесиках и два незатейливых кресла. Да, чуть не забыл – в углу телевизор «Крым», на полу ковровая дорожка самодельной молдавской выделки, а на дорожке флегматичный пудель русских кровей. Моя комната еще живет, еще дышит Советским Союзом, я еще не успел предать ее, как предали самого меня в Беловежской Пуще, и старые вещи из Узбекистана и Латвии, из Молдавии и Украины все еще верно служат мне. И вот в этих стареньких креслах сидим мы с Катрин Вайс, пьем «Советское шампанское», закусываем мудреным китайским салатом из крабовых палочек, оливами из Греции, итальянской пиццей и, разумеется, немецкими колбасками. Яблоки, виноград и бананы, со смыслом уложенные в небольшой корзине, совершенно бессмысленно стоят на полу за неимением места на столе. Катрин в китайском халатике, из-под которого ослепительно сверкают ее круглые колени, и я – в неизменных синих джинсах с фальшивыми нашлепками от «Леви Штрауса». Кажется, мы неплохо смотримся в этом интерьере, но мне чего-то не хватает. Не тому «мне», что сидит за журнальным столиком (он сыт и доволен), а тому, что затаился на балконе пятиэтажного дома и с высоты птичьего полета пристально разглядывает всю эту идиллию с крабовыми палочками и бананами в корзине… Я встаю, иду на кухню, всовываю ветку акации в литровую банку из-под кефира, и эту незамысловатую конструкцию торжественно воодружаю в центр журнального стола.
– Сакура! – восхищенно хлопает в ладони Катрин. – Какая прелесть!
– Нет, это не сакура, – сажусь я на свое место. – Это обыкновенная русская акация.
– Акация? – разочарованно смотрит на меня Катрин. – Почему именно акация?
Конец ознакомительного фрагмента.