В мир А Платонова - через его язык (Предположения, факты, истолкования, догадки)
Шрифт:
Некрасивость, неудобность, ущербность
Платонову как будто нравится ставить все предметы и героев в какие-то неудобные позы, положения (неудобные и для них самих, и для нас, читающих). Обычно мы воспринимаем мир стационарно, усредненно, гладко, вещи должны быть в нем расположены на своих местах, чтобы мы знали, как ими пользоваться. Платоновские же вещи кажутся нам какими-то неуместными, показанными зачем-то намеренно некрасиво. А для автора они почему-то милы и трогательны именно в этих неудобных позах - словно видные ему в каком-то особом свете, особенным зрением. Вот отрывок, в котором, с одной стороны, фиксирована "неудобность позы", но с другой
Темные деревья дремали раскорячившись, объятые лаской спокойного дождя; им было так хорошо, что они изнемогали и пошевеливали ветками без всякого ветра (Ч:27).
Внимание писателя останавливают и привлекают, приковывают к себе всевозможные неровности поверхности (будь то поверхность земли или человеческого тела), изъяны, ущербы и несовершенства - как при работе каких-то механизмов, так и внутри человеческого организма. Примерами этого платоновский текст изобилует. Гладкое, ровное, простое и правильное для писателя словно не существует, его интересует только шероховатое, поврежденное, испорченное, сложно и неправильно устроенное.
Вот как реализуется установка на некрасивость - через восприятие мальчика Саши, еще не имеющего в романе своего имени: он наблюдает сцену рождения приемной матерью, Маврой Фетисовной, двойняшек и чувствует едкую теплоту позора - за взрослых:
Сама Мавра Фетисовна ничего не чуяла от слабости, ей было душно под разноцветным лоскутным одеялом - она обнажила полную ногу в морщинах старости и материнского жира; на ноге были видны желтые пятна каких-то омертвелых страданий и синие толстые жилы с окоченевшей кровью, туго разросшиеся под кожей и готовые ее разорвать, чтобы выйти наружу: по одной жиле, похожей на дерево, можно чувствовать, как бьется где-то сердце, с напором и усилием прогоняя кровь сквозь узкие обвалившиеся ущелья тела (Ч:39).
Характерным приемом Платонова также является отмечавшееся многими исследователями столкновение поэтической и обыденной, шаблонной речи. Вот пример, когда в отчетливо "поэтическом" контексте предмет назван намеренно сниженно, грубо. При этом герой думает о своей идеальной возлюбленной:
– Роза, Роза!
– время от времени бормотал в пути Копенкин, и конь напрягался толстым телом.
– Роза!
– вздыхал Копенкин и завидовал облакам, утекающим в сторону Германии: они пройдут над могилой Розы и над землей, которую она топтала своими башмаками (Ч:317).
У Платонова если уж человек умирает (а это происходит сплошь и рядом в его произведениях), то не как-нибудь, вполне литературно и благообразно "преставившись", а - как бобыль из прелюдии к "Чевенгуру": задохнувшись собственной зеленой рвотой (Ч:27).
Но ведь это же почти бабелевское остранение, быть может, скажет проницательный читатель. Нет, не бабелевское: ведь там (в "Конармии") был пенистый коралловый ручей - бьющий из глотки зарезанного старика-еврея (об этом в Бочаров 1967:278-279). И тот ручей хоть и в самом деле жуток, но все-таки еще и - по-настоящему художественно красив. Здесь же зеленая рвота намеренно только отталкивающа. Может быть, это некий заслон, который сам себе ставит Платонов в своих взглядах на "поэтическое".
Зло, творящее благо
По Платонову, человеческое тело, естество, плоть способно волноваться как водная стихия (река, пруд или озеро). Причем, все человеческие отправления, в том числе самые непривлекательные - это совсем не то, что оскверняет
Таким образом, платоновскому особому зрению кажется ценным все, получившее человеческую "отметину", все, к чему когда-то был приложен чуткий ум и расчетливое чувство - без всякого изъятья и деления творения на праведное и неправедное. Собственный авторский голос просто неуловим в его тексте (ср. об этом в Толстая-Сегал 1981).
Если что-то происходит в платоновском мире, то только через насилие и боль, так сказать, только от грязи (как самозарождение гомункулуса).
О ходоке в Чевенгур Алексее Алексеевиче Полюбезьеве:
(96) "Кто ходил рядом с этим стариком, тот знал, насколько он был душист и умилен, насколько приятно было вести с ним частные спокойные собеседования. Жена его звала батюшкой, говорила шепотом, и начало благообразной кротости никогда не преходило между супругами. Может быть, поэтому у них не рожались дети и в горницах стояла вечная просушенная тишина (Ч:96).
Заметим явно проступающее противопоставление иной святости - святости старца Зосимы, который благословил Дмитрия Карамазова и сам, преставившись, "провонял". С другой стороны, заметим и характерное противопоставление "вечного, сухого, нежизненного" - "влажному, греховному, но жизнетворящему", также вполне карамазовское. (Это вполне соответствует и Гете-Булгаковской силе, постоянно желающей зла, но в результате делающей благо.)
Стыд от ума и примат чувства в человеке
В статье (Вознесенская, Дмитровская 1993) отмечены, с одной стороны, резкая противопоставленность мышления и чувства у героев Платонова, а с другой, их нерасчлененность - когда сами глаголы думать и чувствовать оказываются взаимозаменимы. Такое двойственное отношение, по-моему, диагностирует саму точку особого интереса Платонова - соотношение чувственного и рационального. (Вообще таких точек много, среди них, например, живое и механическое, любовь и смерть. Наблюдения над этим в статье Захаров, Захарова 1992.)
Как и во многих других своих сокровенных вопросах, Платонов предлагает здесь очередное мистифицированное решение (решение, последовательно выдерживаемое на протяжении не только "Чевенгура", но и многих других произведений). При этом мысли героев (и самого повествователя, этого евнуха души) специально "уловляются" в некие карманы заведомо ложных (хотя внешне как бы устойчивых, находящих опору в читательской интуиции) мифологем. Они иносказательны, действительность в них препарирована до неузнаваемости.