В мире фантастики и приключений. Выпуск 7. Тайна всех тайн
Шрифт:
Окажись этот туман остропахучим, зловонным — началась бы паника. Но в воздухе вдруг запахло какими-то цветами, заблагоухало, так сказать… Ни у кого ни удушья, ни раздражения в горле…
Профессор, принюхавшись, приказал служителю подняться на чердак, узнать, что это еще за шалопайство? Кулябке было не впервой сталкиваться с тем, что тогда именовалось «устроить химическую обструкцию», странно только, что запах-то — приятный… Впредь до выяснения он прервал свою лекцию (и напрасно!).
Студенты, пользуясь тишиной, стали всё громче и громче обсуждать случившееся. Шепот возрос, перешел в довольно громкий шум. И вдруг кто-то из второкурсников, сидевший почти против кафедры, подняв руку, пожелал обратиться с вопросом к самому Кулябке. Без особой радости Кулябко процедил что-то вроде: «Чем могу служить?»
Студент встал и с какой-то странной ухмылкой оглянулся… Похоже, он сам не понимал, с чего это его дернуло
— Господин профессор… Вы меня уж извините, но я… Вам, верно, приятно, что собралось так много народа? А? Так вот — я хочу предупредить: не обольщайтесь, господин Кулябко! Ваша популярность не возросла… Я давно уже собираюсь вам всё сказать… Как на духу! Мы ведь вас терпеть не можем, а? Да вот, все мы… Химик вы… ну, средней руки, что ли… Сами знаете! А то, что вы покровительствуете этим франтикам в кургузых тужурочках (он досадливо махнул туда, где кучкой сидело несколько «белоподкладочников», черносотенцев), так это вызывает и окончательное пренебрежение к вам… А потом… Ведь про вас нехорошие слухи ходят, господин член «Союза русского народа»! Говорят, на Высших женских вы руководствуетесь при оценке успеваемости отнюдь не способностями к наукам… Это как же так господин истинно русский?
Аудитория остолбенела. Да, так все думали, но никто никогда ничего такого не говорил. Тем более этак… экс катэдра. [7] Скандал, коллеги! Вот как он рявкнет…
Кулябко не рявкнул. Он было открыл рот, соображая, — не может быть! Ослышался?
Но внезапно выражение его лица изменилось. Он вдруг сел, поставил локти на кафедру, подпер щеки кулаками и желчным, острым, ненавидящим взглядом прошелся по рядам студентов.
— Выражаю вам глубокую признательность, молодой наглец! — произнес он затем, осклабясь в ухмылке старого сатира. — Ценю вашу редкую откровенность. Позвольте ответить тем же… Тоже — не первый год питаю такое желание… Меня — если вам угодно знать-с — отношение к моей особе со стороны быдла, именуемого российским студенчеством, не заботит ни в малой мере-с… И никогда не заботило-с! Выражаясь словами господ либеральных писателей, я — чинодрал, господин этюдьян! [8] Да-с! Вам до химической технологии — никакого дела, и очень прелестно! Мне до вас, господа в пурпуровых дессу, [9] — как до прошлогоднего снега. Как свинье до апельсинов, если вас это более устраивает, юные померанцы! Я так: отбарабанил, что в программе записано, и — на травку! Однако на ближайших же испытаниях с превеликим удовольствием буду вам парочки водружать… С наслаждением-с! Садист Кулябко? А мне наплевать-с! Что же до тужурочек, как вы изволили изящно выразиться, то кому, знаете, поп-с до сердцу, а кому — попадья. Вам, к примеру, Сашки Жигулевы импонируют, а я — было б вам известно-с — в девятьсот шестом приснопамятном в своем дворянском гнездышке мужичков-погромщиков — порол-с! А очень просто как: через господина станового пристава: «чуки-чук, чуки-чук!». Оно, после вольностей предшествовавших лет, весьма сильное впечатление на оперируемых производило… Так что — де густибус [10] знаете…
7
Буквально: с кафедры, во всеуслышание (лат.).
8
Студент, студиоз (франц.).
9
Кулябко обвиняет студентов в том, что они скрытые красные — носят под формой красное исподнее белье.
10
О вкусах (не спорят) (лат.).
Свирепое мычание прокатилось по рядам. «Долой! Позор!» — послышалось сверху.
— Эй, полупрофессор! — раздался вдруг злой, совсем мальчишеский голос. — А что ты скажешь про дело Веры Травиной, старый циник! Ну-ка вспомни!
И тут Кулябко совсем лег грудью на пюпитр. Мясистая нижняя губа его бесстыдно отвисла, серые глазки прищурились, как у борова, хрюкающего в луже.
— А я и без тебя ее вспоминаю, дурачок! И не без приятности!.. Хомо сум [11] … Очень ничего была девица, а что глупа, то глупа-с! В петлю ее никто не гнал, предлагать же то, что ей было мною или там другим кем-то предложено, сводом действующих законов не возбраняется… А что до вашего мнения, так я на него с высоты Исаакиевского кафедрального плевать хотел, господа гаудеамус игитур…
11
Человек есьмь! (лат.)
— Подлец! — взревела теперь уже почти вся аудитория. — Гоните с кафедры негодяя… Так, значит, ты ей предлагал что-то, старый павиан? А что же ты суду чести плел?
Одни вскочили на скамьи во весь рост, другие кинулись по проходам к кафедре…
Неизвестно, что случилось бы в следующий миг, если бы точно в это мгновение у ступенек, ведущих на кафедру не появился седенький и благообразный старичок Алексеич, добродушный приятель студентов, тот самый служитель, которого Кулябко отправил в разведку на чердак.
Несколько секунд Алексеич сердито расталкивал студентов: «Ай-ай-ай, непорядок какой!», но потом остановился и как-то странно шатнулся на ходу. Потом он провел рукой по розовому личику своему и с изумлением выпучил глаза. Взгляд его уперся в белокурого юношу, уже поднявшегося на нижнюю ступеньку кафедры. Лицо этого юноши пылало, это он первый завел перепалку с Кулябкой и теперь клокотал негодованием. Его видели, за ним следили все: общий любимец и приятель, вечный зачинщик всех споров на сходках, заводила смут — Виктор Гривцов. Алексеич уставился в него, точно приколдованный. И Гривцов, сердито сведя брови, наклонился к нему: «Ну, что тебе?» Вот тут-то и грянул гром.
— Га-спа-дин Грив-цов! — неожиданно для всех тоненько протянул, как-то просияв личиком, Алексеич, — ай-ай-ай! Нехорошо, господин Гривцов! Что же это вы господину профессору лишей других «позор» кричать изволите? Дак какой же это, извиняюсь, позор? Тут — «позор», а как в охранном отделении по разным случаям наградные получать, так там первее вас никого и на свете нет? Уж кому-кому очки втирайте, не мне: вместе каждый месяц за получкой-то ходим…
Немыслимо описать страшную, смертную тишину, которая воцарилась за этими словами в той восемнадцатой аудитории. Можно было в те годы бросить человеку в лицо какое угодно обвинение, можно было назвать его обольстителем малолетних, шулером, взяточником, взломщиком, иностранным шпионом, насильником — всё это было терпимо, от всех таких обвинений люди, каждый по умению своему, обелялись и оправдывались. Но тот, кого в лицо — да вот еще так, на людях, в студенческой среде, — назвали провокатором, агентом охранки… Нет, в самом страшном сне не хотел бы я, чтобы мне приснилось такое…
Все глаза — добрая сотня пар молодых беспощадных глаз (даже глаза тех, белоподкладочников!), как сто пар копий, вонзились в обвиненного. Побледнев, как алебастровый, Виктор Гривцов, всё еще подавшись вперед, схватившись рукой за воротник форменной тужурки, широко открытыми глазами смотрел на старика, точно на вставший над разверстой могилой призрак…
Даже на мухортом личике адъюнкт-профессора Кулябки рядом с сожалением выразилось что-то вроде легкой брезгливости.
А Алексеич внезапно размашисто перекрестился. Святоотческая плешь его побагровела.
— Осьмой год, — кланяясь миру на все четыре стороны в пояс, заговорил он громко, истово, словно на общей исповеди, — семь лет, как один год, прослужено у меня в полиции, господа студенты! Но я — то что ж? Верой служу, правдой, как полагается… Истинный крест! Осьмой год куска недоедаю, ночей недосыпаю — боюсь! Узнаете, думаю, убьете, как муху, господа студенты… Ну — мое дело, как говорится, такое: оно до вас вроде как и совсем постороннее, вы — ясны соколы, а я кустовой лунь! Мне сам бог велел: кто такой есть Коршунов, Егор Алексеев? Новгородской губернии Валдайского уезда деревни Рыжоха самый закорявый мужичонка… А вот как я господина Гривцова теперь понимать должон? Он-то кто же? Богу свечка или — не хочу черным словом рот поганить — другому хозяину кочерга? Ну что, ваше благородие, скажи — нет?! Не на одной ли скамеечке с тобой у Коростелева, у Гаврилы Миныча, в приемный день сидим? Тольки что вы так меня, старого лешего, не признаете, а я — то вас — очень хорошо приметил… По полету признал, и в очках в черных…
Он замолчал, уставив в Гривцова палец, как Вий: «Вот он!» И тогда, к ужасу, гневу, омерзению и торжеству присутствовавших, Виктор Гривцов, блестящий студент, сын довольно крупного инженера, тоном не то медиума, не то лунатика, высоко подняв белокурую голову, заговорил, как по-затверженному:
— Ну что ж? Да. Я — охранник. Я выдал Горева и его группу. А удалось бы, выдал бы и других. Жаль, что срывается. Ненавижу вас всех. Делайте что хотите: я ни в чем не раскаиваюсь!.. Я…
Как-то вдруг взвизгнув, он бросился к двери. Его схватили. Началась свалка. И вот — теперь…