В начале было воспитание
Шрифт:
В речи Гиммлера представлены все элементы сложного психодинамического механизма, основанного на отщеплении и проекции частей собственного Я, на котором зиждется, как мы уже смогли убедиться, вся «черная педагогика». Ее сторонники полагали, что ребенок должен быть внутренне стойким, и воспитывали в нем бессмысленную жестокость, призывали вытравишь из его души слабость, т.е. страх, отчаяние, сострадание, способность переживать и сопереживать, иначе говоря, хотели заблокировать всю эмоциональную сферу. С целью облегчить своим подданным борьбу против человеческого начала в них самих правители «Третьего рейха» представили им в качестве носителя самых отвратительных и опасных качеств (против которых в детстве боролись воспитатели) еврейский народ. Так называемый «истинный ариец» мог проявлять жестокость,
По-моему, мы обречены жить в атмосфере, порождающей преступления такого масштаба до тех пор, пока не поймем их причины и психологический механизм.
Чем больше я занимаюсь анализом психодинамики людей с противоестественными наклонностями, тем сомнительнее мне кажется широко распространенная после войны версия, возлагавшая вину за холокост [4] на извращенное сознание узкой группы лиц. Ведь у них отсутствовали такие специфические признаки психопатии, как ощущение полной личной и социальной изоляции, стыд и отчаяние. Убийцы многих миллионов людей отнюдь не чувствовали себя изгоями, они занимали видное общественное положение, им не было стыдно за свои преступления, напротив, они даже гордились ими. Эйфория или полнейшее равнодушие — вот два наиболее характерных для них состояния души.
4
Так на Западе принято называть массовое уничтожение евреев в годы Второй мировой войны.
Другие видят первопричину в преклонении немцев перед авторитетом верховной власти. С их выводом можно согласиться, но для понимания феномена холокоста этого явно недостаточно. Ведь в данной ситуации речь шла не просто о безоговорочном подчинении, но о выполнении приказов, которые не воспринимались как навязанные извне.
Человек, способный на глубокие чувства и переживания, не может по мановению волшебной палочки стать способным на массовые убийства. Однако «окончательное решение еврейского вопроса» было поручено мужчинам и женщинам, с младенчества избавленным от собственных чувств и приученным всем сердцем воспринимать желания родителей как свои собственные. Ведь в детстве они гордились закаленным характером, старались никогда не плакать, «с радостью» выполняли свои обязанности и не испытывали страха, т.е., в сущности, не имели внутреннего мира.
В своей книге «Wunschloses Ungluck» Петер Хандке (Peter Handake, 1975) описывает свою мать, покончившую с собой, когда ей был 51 год. Сострадание к матери и понимание ее поведения красной нитью проходят через все повествование. Читатель также постепенно понимает, почему ее сын так отчаянно ищет свои «Подлинные ощущения» («Ware Empfindungen» — название другой повести австрийского писателя). Истоки этого поиска скрыты в далеком детстве, когда мальчика убедили, что в такое тяжелое время его естественные чувства могут ухудшить болезненное состояние матери. Хандке следующим образом описывает моральный климат в своей родной деревне:
«Никто ничего не рассказывал о себе; даже раз в год, во время пасхальной исповеди, никто не решался излить душу и все невнятно бормотали заученные фразы из Катехизиса, в которых собственное Я представлялось человеку более чуждым, чем даже частица далекого лунного пейзажа. Если кто-либо вдруг начинал рассказывать о себе что-то серьезное, а не просто потешные истории, говорили, что он „себе на уме“. Религиозные обряды, местные обычаи и „добрые нравы“ настолько обезличивали человека и лишали его ответственности за собственную судьбу, что если у него и оставались какие-либо сугубо индивидуальные свойства, то вспоминал он о них только в отрывочных и бессвязных с снах. Выражение „он какой-то не такой, как все“ считалось чем-то вроде ругательства, и если кто-то жил без особой оглядки на других, к нему относились так, словно человек занимался каким-нибудь неблаговидным делом. Лишенные собственных чувств и знания подлинной истории своей жизни люди с годами начинали, подобно некоторым домашним животным, бояться всего нового, неизвестного. Они замыкались в себе и почти не открывали рот, а другие, уже не вполне в своем уме, орали на весь дом» (P. Handke, 1975, S.51, 52).
Бесчувственность, привитая воспитанием, нашла свое выражение не только в произведениях П. Хандке, но и в картинах ряда художников-абстракционистов, и в творчестве других писателей. Вот как описывает Карин Штрук одного маленького мальчика:
«Дитгер не умеет плакать. Но смерть горячо любимой бабушки сильно потрясла его. Придя с похорон, он сказал, что на кладбище ему даже захотелось выдавить из себя пару слезинок. Он так и сказал: „выдавить“...
По словам Дитгера, ему не нужны сны. Он очень гордится тем, что не видит их. Он говорит: у меня крепкий здоровый сон без всяких сновидений. Ютта говорит: „Дитер не желает признавать, что иногда все же видит сны, и скрывает свои истинные чувства“» (К. Struk, 1973, S. 279).
Дитгер — продукт послевоенной эпохи. (Думается, что многие педагоги посчитали бы его идеалом воспитанного мальчика.) А что чувствовали его родители? Их поколение имело гораздо меньше возможностей выразить свои естественные чувства, чем нынешнее, поэтому сохранилось мало свидетельств.
Кристоф Мекель публикует в своей книге «Скрытый образ» (Suchbild) отрывок из записей отца — поэта и прозаика, ранее придерживавшегося либеральных взглядов. Эти записки как раз относятся ко времени Второй мировой войны.
«Со мной в купе женщина... Она рассказывает о произволе немецких чиновников, об их продажности, о безумных ценах, об Освенциме и тому подобных вещах... Как солдат я от всего этого далек, в сущности, эти проблемы меня совершенно не интересуют. Я сражаюсь за Германию и не буду наживаться на войне, зато хочу вернуться с нее домой с чистой совестью. Многие штатские, действительно, ведут себя мерзко, и я сам искренне презираю их. Может я дурак, но солдаты постоянно оказываются в дураках и за все платят своей кровью. Но зато чести у нас никто не отнимет (24 января 1944 г.).
Пошел за обедом, пришлось сделать небольшой крюк, и я стал свидетелем публичного расстрела на склоне возле спортивной площадки двадцати восьми поляков. Множество людей толпилось на прилегающих улицах и берегу реки. Гора трупов — зрелище, конечно, жуткое и отвратительное, но оно меня никак не тронуло. Ведь расстрелянные убили двух солдат и одного имперского [5] немца. Я воспринял увиденное как сцену из новой постановки народного театра (27 января 1944 г.)».
5
Так назывались немцы, проживавшие на территории фашистской Германии в границах 1938 г. — Прим. пер.
Человек с подавленными в детстве чувствами способен настолько отождествить себя с государством, что автоматически действует так, как ему предписано, даже при отсутствии внешнего контроля:
«Узнав, что полковнику что-то нужно от меня, я приказал позвать его. Он кое-как выбрался из машины, подошел поближе и через безбожно коверкающего немецкий язык старшего лейтенанта начал жаловаться. Оказывается, нехорошо пять дней почти не кормить их. Я коротко ответил, что нехорошо переходить на сторону Бадальо [6] . А вот когда другие <итальянские> офицеры, продолжавшие, якобы, придерживаться фашистских взглядов, предъявили мне все мыслимые и немыслимые документы, я распорядился включить у них в машине печку и вообще стал разговаривать более вежливо (27 октября 1943 г.)» (Chr. Meckel, 1980, S. 62 и 63).
6
Бывший начальник Генерального штаба, в результате государственного переворота в июле 1943 г. сменивший Муссолини на посту премьер-министра и 8 сентября объявивший о капитуляции Италии. — Прим. пер.