В неверном свете
Шрифт:
— Я знаю, — прошептала малышка в типичной детской манере, то есть слишком громко. — Но сегодня ничего. Она думает, что я буду ночевать у подружки.
В голове Ильдирим вдруг противно зазвенело.
— Так дело не пойдет, — заявила она громче и резче, чем хотела. — Бабетта, ты не можешь переселиться ко мне. Нет, так нельзя.
Девочка вскочила и уже хотела бежать прочь.
Ильдирим попыталась ее удержать.
— Ты только не обижайся на меня! Пожалуйста! Понимаешь… сейчас я устала. Приходи завтра утром, можешь и рано! — отчаянно крикнула она вслед девчушке. — Я всегда
Бабетта остановилась и повесила голову так, словно перешла в класс беспозвоночных. Потом поднялась на пару ступенек, словно ее притягивала огромная резинка. Ильдирим распахнула свою дверь и втолкнула туда малышку.
В кухонном шкафу дребезжали тарелки. Соседи сверху проводили натовские маневры. Молодая турчанка, которая сегодня только чудом удержалась на ногах, поскользнувшись на банановой кожуре, вдохнула порцию кортизона от астмы, затаившейся в ее бронхах, и, презирая себя за слабость, потянулась за красной пачкой «Голуаз», лежавшей на холодильнике. Но, увидев немой укор в глазах Бабетты, положила ее назад. Все же одна пачка держится еще со среды.
— А ты знаешь? У Петерскирхе похоронен купец из Сент-Галлена, которого убили разбойники! — сообщила девочка со сладким ужасом в голосе.
Ильдирим шарила в холодильнике в поисках чего-нибудь съедобного, прежде всего такого, что она сама охотно ела в детстве, — и потому слушала Бабетту не очень внимательно.
— Теперь в Старом городе уже никого не хоронят!
— Да-да. — Бабетта потрясла крысиными хвостиками, словно рэгги-басист. — Это мы сегодня по истории проходили. Двести лет назад. Потом разбойников поймали и повесили в Гейдельберге на рыночной площади. Ужас, правда?
Ильдирим остановила свой выбор на тосте, сливочном масле и мармеладе. Сладкое всегда в почете у детей. Сама она предпочла бы яичницу с ветчиной, завершив этот противный день греховной для мусульманки свининой.
— Сегодня у меня весь день ничего не удавалось, — сообщила она, наконец, и ее душа чуточку потеплела при виде того, как ее подружка увлеченно поглощает мармеладные тосты. Половина лица Бабетты сделалась липкой, как изнанка почтовой марки.
— У меня тоже, — с набитым ртом проговорила девчушка. — Я получила «неуд» за реферат о мостах. Если бы сейчас подводили итоги успеваемости, я бы осталась на второй год.
При всей любви к девочке Ильдирим не могла себе представить Бабетту в гимназии. Ей приходилось все время прогонять возникавшую в мыслях картину: повзрослевшая, раздобревшая фройлейн Шёнтелер когда-нибудь станет неуклюже стучать по клавишам кассы в магазинчике фирмы «Альди».
— Вообще-то сначала я и не собиралась приходить к тебе сегодня второй раз. Я уже тебе говорила, что у мамы в шкафу коньяк, и она достает его все чаще. Я даже удивилась, что она мне сразу поверила. Ведь у меня нет никакой подружки.
Ильдирим убирала со стола. Снег за окном падал все гуще, теперь он ей нравился. Может, он завалит вот так весь город, и все учреждения закроются.
— Я в самом деле радуюсь, когда ты приходишь, — повторила она, — но если ты останешься ночевать у меня, твоя мама может заявить в полицию, понятно? Этого никак
Магическое слово «заявить» возымело действие, девочка с понимающим видом кивнула. Потом взглянула на усталую хозяйку дома:
— Мы с тобой чуточку похожи. У меня нет никого, кто меня любит, и у тебя тоже, верно?
Ильдирим пожала плечами, но промолчала.
— Ладно, я просто скажу, что поссорилась с подружкой. Мама поверит. — Бабетта встала и обтерла с лица мармелад тыльной стороной руки.
— Ты только выйди на парочку минут во двор, чтобы на тебя упали снежинки, тогда она скорей поверит. — Ильдирим стало нехорошо при мысли, что девочка снова вернется в свою убогую квартирку, словно нырнет в ледяную воду.
— Мама все равно ничего не заметит, — возразила Бабетта, — она уже нажралась.
Возле двери она привстала на цыпочки и быстро чмокнула Ильдирим в щеку. Потом тихонько пошла вниз. Щека стала липкой от мармелада. Турчанка глядела в спину Бабетте и не сразу осознала, как глубоко растрогана: между этим поцелуем и последним поцелуем ее матери пролегли три года.
Она легла на кровать, сбросила с ног туфли и долго глядела в окно на падающий снег, пока у нее не смежились веки.
4
Что нынче, вторник или среда? Может, четверг? Нет, должно быть, все-таки вторник. А сам-то он кто — собака? Или человек?
Он тряхнул головой, окончательно проснулся и понял, что он — старший гаупткомиссар Иоганнес Тойер — вероятно, задремал ночью за кухонным столом. За слишком маленьким столом — на синей виниловой скатерти совсем не осталось места. Стол весь был покрыт бумажками, записями последних дней, из которых он пытался извлечь некий скрытый смысл. На всех листках, исписанных разными почерками, бросалось в глаза одно слово — «Вилли», «Вили», один раз даже «Вискли» — по-видимому, Хафнер думал в это время о виски.
Звенел телефон, он-то и разбудил комиссара. Тойер выпрямился, но не стал снимать трубку. Включился автоответчик.
— Вы позвонили на телефон Тойера. Сообщения, приветы, признания прошу изложить после этого отвратительного писка!
Писк. Потом женский голос.
— Как всегда, со смеху помрешь. Это Хорнунг. Послушай, Тойер, так дело не пойдет, я… Нам надо поговорить. Что-то у нас разладилось. Пожалуйста, позвони мне.
Он все сидел, уставившись на стену. Завтра, завтра он позвонит своей подружке. Хотя и завтра не будет знать, что ему говорить.
Вздохнув, он снова взялся за записи, сделанные во время рекогносцировки в Старом городе. Целыми днями собачники из Хандшусгейма наперегонки капали друг на друга, и ничего это не проясняло. Ну, а удалось ли четырем отчаянным парням из Курпфальца разузнать что-нибудь важное про Вилли? Ничегошеньки его десперадос не выяснили. Казалось, Вилли знал всякий, но никто не мог сообщить о нем ничего конкретного. По воспоминаниям опрошенных, он был всегда один, никто не знал его полного имени, никто не знал, где он жил и чем занимался. Они побывали во всех кабачках Старого города, вчетвером, втроем, поодиночке, парами. И всюду слышали одно и то же.