В одном лице
Шрифт:
— Это Уильям Эбботт, романист, — сказал мистер Шарпи, представляя меня; может, дело в моей излишней застенчивости, но мне показалось, что при слове романист все присутствующие насторожились. К моему удивлению, мистер Шарпи оказался неряхой. Прозвище относилось не к его манере одеваться, а к названию водостойкого маркера, который он вертел в руках. Терпеть не могу эти несмываемые маркеры. Ими невозможно нормально писать — они просачиваются сквозь страницу, и все расплывается. Они хороши только для коротких замечаний на широких полях сценариев — например, полезных пометок «Полное дерьмо!» или «Вот
Что касается прозвища «мистер Пастель» — я так и не понял, откуда оно взялось. Я увидел перед собой небритого, неопрятного мужчину, полностью одетого в черное. Он принадлежал к тем менеджерам, которые пытаются походить на людей искусства; на нем был черный костюм для спортивной ходьбы, на котором виднелись пятна от пота, черная футболка и черные кроссовки. Мистер Пастель выглядел очень подтянутым; я как раз недавно начал бегать и сразу понял, что он бегает побольше меня. Он не играл в гольф — для него это было недостаточно активное времяпрепровождение.
— Вероятно, мистер Эбботт хочет высказать нам свои соображения, — сказал мистер Шарпи, вертя в пальцах свой маркер.
— Я скажу вам, когда буду готов серьезно рассматривать идею долга перед страной, — начал я. — Когда местные законы, законы штатов и федеральные законы, по которым гомосексуальный акт между взрослыми людьми по взаимному согласию считается преступлением, будут упразднены; когда ветхие постановления в отношении гомосексуализма будут пересмотрены; когда психиатры перестанут считать меня и моих друзей ненормальными, неполноценными с точки зрения медицины уродами, нуждающимися в «реабилитации»; когда СМИ перестанут называть нас педиками, гомиками, хлюпиками, совратителями детей и извращенцами! Мне самому хотелось бы когда-нибудь завести детей, — сказал я, сделав паузу, чтобы взглянуть на Элис, но она сидела потупившись, подняв руку ко лбу и прикрыв глаза. На ней были джинсы и голубая мужская рубашка с закатанными рукавами — ее обычная одежда. Волоски на ее руках вспыхивали в лучах солнца.
— Короче говоря, — продолжил я, — я буду готов всерьез рассмотреть идею долга перед страной, когда моя страна продемонстрирует, что ей хоть самую малость не насрать на меня!
(Я отрепетировал эту речь, бегая вдоль пляжа — от пирса Санта-Моники до того места, где бульвар Чаутоква упирается в Пасифик-Кост-хайвей, и обратно — но я не ожидал, что волосатая мать моих будущих детей и управляющий студией, полагавший, что мой рассказчик должен притворяться гомосексуалом, окажутся в сговоре.)
— Знаете, что мне больше всего нравится? — снова заговорил мистер Шарпи. — Мне нравится та закадровая реплика насчет детства. Как там она звучит, Элис? — спросил ее этот трусливый засранец. Тогда-то я и понял, что они трахаются друг с другом; я понял это по тому, как он обратился к ней. И если «закадровая реплика» уже существовала, значит, кто-то все-таки писал сценарий.
Элис поняла, что ее раскусили. Все еще прикрывая рукой глаза, она покорно произнесла:
— «Большинство мест, оставшихся в нашем детстве, утрачивают свое волшебство».
— Да, именно! — вскричал управляющий студией. — Просто восторг! Я думаю, наш фильм должен начинаться и заканчиваться этой фразой! Она стоит того, чтобы повторить ее, правда? — спросил он меня, но ответа дожидаться не стал. — Именно такое настроение нам и нужно, правда, Элис? — спросил он.
— Ты знаешь, как мне нравится эта фраза, Билл, — сказала Элис, все еще прикрывая глаза. Возможно, белье у него светлых тонов, подумал я, — или, может, простыни.
Я не мог просто встать и уйти. Я не знал, как добраться из Беверли-Хиллз обратно в Санта-Монику; водителем в нашей несостоявшейся семье была Элис.
— Дорогой мой Билл, взгляни на это с другой стороны, — сказал мне Ларри, когда я вернулся обратно в Нью-Йорк осенью шестьдесят девятого года. — Если бы ты завел детей с этой коварной обезьяной, твои дети родились бы с волосатыми подмышками. Женщина, которая хочет ребенка, способна сказать и сделать что угодно!
Но я и сам хотел завести детей с кем-нибудь — ладно, может, даже с кем угодно — не меньше, чем Элис. Со временем я откажусь от этой мысли, но перестать хотеть куда труднее.
— Как думаешь, Уильям, я была бы хорошей матерью? — спросила меня однажды мисс Фрост.
— Вы? Я думаю, из вас получится фантастическая мать! — сказал я ей.
— Я сказала «была бы», Уильям, а не «буду». Теперь мне никогда не стать матерью, — сказала мне мисс Фрост.
— Мне кажется, вы были бы потрясной матерью, — сказал я ей.
Тогда я не понимал, почему мисс Фрост так настаивает на «была бы» вместо «буду», но теперь понимаю. Она отказалась от мысли завести детей, но перестать хотеть она не могла.
По-настоящему меня взбесило во всей этой истории с Элис и долбаным кинобизнесом то, что я был в Лос-Анджелесе, когда полиция провела рейд в Стоунволл-Инн, гей-баре в Гринвич-Виллидж — это произошло в июне 1969 года. Я пропустил Стоунволлские бунты! Да, я знаю, первыми ответный удар нанесли сутенеры и трансвеститы, но протестный митинг на Шеридан-сквер, собравшийся в результате в ночь после рейда, стал началом чего-то большего. Я был не в восторге от того, что застрял в Санта-Монике, бегая по пляжу и полагаясь на то, что передавал мне Ларри о происходящем в Нью-Йорке. Ларри, разумеется, не ходил со мной в Стоунволл — никогда в жизни, — и я сомневаюсь, что он был среди посетителей бара в ту июньскую ночь, когда геи оказали сопротивление во время знаменитой ныне облавы. Но послушать Ларри, так можно было подумать, что он был первым геем, прогулявшимся по Гринвич-авеню и Кристофер-стрит, и что он был завсегдатаем Стоунволла — и даже что его забрали в тюрьму вместе с лягающимися и отбивающимися трансвеститами, хотя на самом деле Ларри (как я узнал позже) был тогда либо со своими меценатами в Хэмптонс, либо с юным рифмоплетом с Уолл-стрит (по имени Расселл), с которым Ларри трахался на Файер-Айленд.
И только когда я вернулся в Нью-Йорк, моя милая подруга Элейн призналась мне, что Элис пыталась подкатить к ней в тот единственный раз, когда Элейн приезжала к нам в Санта-Монику.
— Почему ты мне не сказала? — спросил я Элейн.
— Билли, Билли, — начала Элейн, как всегда начинала свои увещевания ее мать. — Разве ты не знал, что самые тревожные твои любовники всегда стараются опорочить твоих друзей?
Конечно, я об этом знал, или, по крайней мере, мне следовало бы знать. Я понял это после знакомства с Ларри — не говоря уже о Томе Аткинсе.