В одном лице
Шрифт:
— Ох, Билл, — нет-нет-нет! Пожалуйста, скажи мне, что я не такой, как Шарль! Я люблю добираться до сути! — просил Аткинс. — Ох, Билл, честное-пречестное слово! — и он снова расплакался — как расплачется, умирая, когда действительно доберется до сути вещей. (Никто из нас не предвидел, что она окажется такой.)
— Как думаешь, Билл, вечный мрак существует? — спросил меня однажды Аткинс. — Там ждет жуткое лицо?
— Нет, Том, нет, — попытался убедить его я. — Там либо просто мрак — без чудовищ, вообще безо всего — либо свет, самый прекрасный в мире, и множество чудесных вещей.
— Так или иначе, никаких
— Совершенно верно, Том, — в любом случае никаких чудовищ.
Мы все еще были в Италии, когда я дошел до конца романа; к тому моменту Аткинс настолько раскис от жалости к себе, что я заперся в туалете и дочитал книгу в одиночку. Когда настало время читать вслух, я пропустил абзац о вскрытии Шарля — тот жуткий отрывок, где его вскрывают и не находят ничего. Я не хотел иметь дело с реакцией бедного Тома на это ничего. («Билл, как там могло ничего не оказаться?» — предвидел я вопрос Аткинса.)
Может, дело было в пропущенном абзаце, но Том Аткинс был разочарован финалом «Госпожи Бовари».
— Как-то не очень удовлетворительно, — пожаловался Аткинс.
— Как насчет минета, Том? — спросил я его. — Давай я покажу тебе удовлетворение.
— Я серьезно, Билл, — раздраженно ответил Аткинс.
— И я тоже, Том, и я тоже, — сказал я.
После этого лета никто из нас не был особенно удивлен, когда наши дороги разошлись. Какое-то время легче было поддерживать редкую, но сердечную переписку, чем видеться друг с другом. Пару лет, пока мы оба учились в колледже, я вовсе не получал вестей от Аткинса. Я думал, что он, вероятно, пытается встречаться с девушками, но потом кто-то сообщил мне, что Том подсел на наркотики, а следом произошло публичное и отвратительное разоблачение его гомосексуальности. (В Амхерсте, штат Массачусетс!) В начале шестидесятых слово гомосексуал носило мерзкий клинический оттенок; конечно, тогда у гомосексуалов не было никаких «прав» — мы не считались даже «меньшинством». В шестьдесят восьмом году я все еще жил в Нью-Йорке, и даже там не было ничего похожего на «сообщество» геев в полном смысле слова (оставалось только искать партнеров на улицах.)
Думаю, в результате частых встреч в приемной врача тоже могло бы образоваться некое сообщество; я шучу, но в целом у меня сложилось впечатление, что триппер в наших кругах более чем распространен. Врач-гомосексуал (который лечил меня от гонореи) сообщил мне, что бисексуальным мужчинам следует пользоваться презервативами.
Я не помню, сказал ли он почему и спросил ли я его; вероятно, я воспринял его не слишком дружелюбный совет как еще одно свидетельство предрассудков, окружающих бисексуалов, или, может, он показался мне чем-то вроде гомосексуальной версии доктора Харлоу. (К шестьдесят восьмому году я был знаком со множеством геев; их врачи ничего не говорили им о презервативах.)
Я запомнил этот случай только потому, что как раз в то время готовился к изданию мой первый роман и я только что встретил женщину, которая интересовала меня в том самом смысле; разумеется, я постоянно встречался и с геями. И я начал пользоваться презервативами — не только из-за врача (явно имевшего предрассудки насчет бисексуалов); это Эсмеральда приучила меня к ним, а я скучал по Эсмеральде — правда скучал.
Так или иначе, к тому времени, когда я снова получил весточку от Тома Аткинса, я уже привык к презервативам, а бедный Том обзавелся женой и детьми. И как будто это не было достаточным потрясением само по себе, наша переписка вдобавок деградировала до рождественских открыток! Так я и узнал, по фотографии на открытке, что у Тома Аткинса есть семья — сын и дочь. (Ни к чему говорить, что на свадьбу меня не приглашали.)
Зимой 1969-го я стал публикующимся романистом. Женщина, которую я встретил в Нью-Йорке примерно в то же время, когда меня убедили пользоваться презервативами, переманила меня в Лос-Анджелес; ее звали Элис, и она работала сценаристом. Элис сообщила мне, что не собирается «адаптировать» мой первый роман, и это несколько успокоило меня.
— Я не собираюсь идти этим путем, — сказала Элис. — Наши отношения для меня не просто работа.
Я передал Ларри слова Элис, думая, что это заставит его изменить свое мнение насчет нее. (Ларри встречался с Элис лишь однажды; она ему не понравилась.)
— Может, тебе стоит поразмыслить, что она имеет в виду, Билл, — сказал Ларри. — Что, если она уже разослала твой роман по киностудиям, и он никого не заинтересовал?
Ну что ж, мой старый приятель Ларри первым сообщил мне, что никто не будет снимать фильм по моему первому роману; он также заявил, что жизнь в Эл-Эй мне опостылеет, хотя, наверное, на самом деле он подразумевал (с долей надежды), что мне опостылеет жизнь с Элис. «Билл, это тебе не дублерша сопрано», — сказал мне Ларри.
Но мне нравилось жить с Элис — она была первой моей сожительницей, знавшей, что я бисексуал. Она сказала, что это не важно. (Она и сама была бисексуалкой.)
Элис была и первой женщиной, с которой я заговорил о том, чтобы завести ребенка — но, как и я, она не была сторонницей моногамии. Мы отправились в Лос-Анджелес с богемной верой в вечное торжество дружбы; мы с Элис были друзьями и оба считали идею «пары» ровесницей динозавров. Мы дали друг другу разрешение заводить любовников, хотя и установили ограничения — а именно, Элис устраивало, что я встречаюсь с мужчинами, но только не с женщинами, а я согласился, чтобы она встречалась с женщинами, но не с другими мужчинами.
— Ой-ёй, — сказала Элейн. — Сомневаюсь, что такие договоренности работают.
В то время Элейн едва ли могла служить для меня авторитетом в отношении «договоренностей»; кроме того, я помнил, что даже в шестьдесят девятом году Элейн время от времени выказывала интерес к тому, чтобы самой поселиться со мной вместе. Но она была тверда в своем решении никогда не заводить детей; ее мнение относительно размеров младенческих голов не изменилось.
Вдобавок мы с Элис наивнейшим образом верили в вечное торжество искусства. Естественно, мы не рассматривали друг друга как соперников; она была сценаристом, а я — романистом. Что могло пойти не так? (Ой-ёй, как сказала бы Элейн.)
Я уже позабыл, что мой первый разговор с Элис был о призыве в армию. На медосмотре — не помню точно, когда я его проходил, и вообще не помню подробностей, поскольку в тот день я мучился жутким похмельем, — я отметил галочкой пункт, где было что-то о «гомосексуальных склонностях»; я смутно помню, что прошептал эти слова про себя с австрийским акцентом, будто герр доктор Грау ожил и заговорил со мной.
Военный психиатр оказался дотошным лейтенантом; вот его я запомнил. Он оставил открытой дверь своего кабинета, когда расспрашивал меня — чтобы рекруты, ждущие своей очереди, могли нас слышать, — но мне приходилось встречаться и с куда более изощренными тактиками устрашения. (Вспомните хотя бы Киттреджа.)