В одном лице
Шрифт:
В том первом осеннем семестре в Институте я еще не учился у Ларри. Он читал курс о пьесах Софокла. Ларри был поэтом, а я хотел стать романистом — я полагал, что с театром покончено, а стихов я не писал. Но я знал, что Ларри пользуется уважением, и спросил его, не подумывает ли он организовать курс для писателей — в зимнем или весеннем семестре 1964 года.
— О господи — только не курс писательского мастерства! — сказал Ларри. — Даже не говори мне ничего. Когда-нибудь писательское мастерство будут преподавать повсеместно!
— Мне просто хотелось бы показать свою работу другому писателю, — сказал я ему. — Я не поэт, —
Я уже уходил — стараясь выглядеть обиженным, — когда он остановил меня.
— Погоди, погоди, как тебя зовут, юный романист? — спросил Ларри. — Я читаю романы, — сказал он мне.
Я сообщил ему свое имя — я сказал «Билл», потому что именем «Уильям» владела мисс Фрост. (Я публиковал романы под именем Уильям Эбботт, но никому больше не позволял называть себя Уильямом.)
— Ну, Билл, — мне надо над этим подумать, — сказал Ларри. Тогда-то я и понял, что он гей и о чем он подумал в тот момент, но учиться к нему я пришел только в январе 1964-го, когда он начал читать курс писательского мастерства в зимнем семестре.
Ларри был уже признанным поэтом — для коллег и студентов он был Лоуренс Аптон, но его приятели-геи (и кружок почитательниц женского пола) звали его Ларри. К тому времени я успел познакомиться с несколькими мужчинами постарше — я не жил с ними, но они были моими любовниками, — и я знал, кто я, когда речь заходила об активах и пассивах.
Не прямота вопроса Ларри шокировала меня; даже новые студенты знали, что Лоуренс Аптон — известный сноб — порой ведет себя совершенно хамски. Я обалдел от того, что мой преподаватель, столь знаменитая фигура в литературном мире, подкатил ко мне. Но Ларри никогда не рассказывал эту историю в таком варианте, и спорить с ним было невозможно.
Если верить Ларри, он не спрашивал меня, актив я или пассив.
— В шестидесятых, милый Билл, мы не говорили «актив» и «пассив» — мы говорили «питчер» и «кэтчер»[3], — утверждал Ларри. — Хотя, может, у вас в Вермонте все были настолько продвинутые и опередившие свое время, что уже спрашивали «плюс или минус», пока мы, отсталые, все еще задавали вопрос про питчера и кэтчера, который вскоре превратится в вопрос «актив или пассив». Но не в шестидесятых, дорогой мой Билл. Когда я встретил тебя в Вене, я точно помню, что спросил, питчер ты или кэтчер.
Затем, поворачиваясь к нашим друзьям — к своим друзьям, по большей части; что в Вене, что позднее в Нью-Йорке большинство друзей Ларри были старше меня, — Ларри говорил:
— Билл пишет художественные романы, но от первого лица, в манере исповеди; его романы настолько похожи на мемуары, насколько ему только удается.
Затем, снова повернувшись ко мне — глядя только на меня, словно мы с ним остались наедине, — Ларри говорил:
— И все же, дорогой Билл, ты настаиваешь на анахронизмах — для шестидесятых слова «актив» и «пассив» — анахронизмы.
Вот таким был Ларри; так он разговаривал всегда — он неизменно оказывался прав. Я научился не спорить с ним по мелочам. Я просто отвечал: «Да, профессор», потому что если бы я сказал, что он ошибается, что он точно использовал слова «актив» и «пассив», Ларри отмочил бы еще одну остроту о моем вермонтском происхождении или начал бы трепаться о том, как я сказал, что я питчер, хотя все это время он считал, что я кэтчер. («Разве вам не кажется, что он больше похож на кэтчера?» — спрашивал он обычно своих друзей.)
Поэт Лоуренс Аптон принадлежал к старшему поколению геев, которые искренне верили, что большинство гомосексуалов — пассивы, что бы они там ни говорили — или что даже те из нас, кто утверждает, что они активы, в итоге все равно станут пассивами. С момента нашей встречи в Вене это неизменное расхождение относительно сказанного на первом «свидании» омрачалось еще и тем, что большинство европейцев думали в шестидесятые и думают до сих пор — а именно что мы, американцы, слишком много значения придаем вопросам активности и пассивности. Европейцы всегда считали, что мы слишком жестко воспринимаем эти различия, как будто любой гей должен непременно быть либо одним, либо другим — как сегодня иногда заявляют мне некоторые юные самоуверенные типчики.
Ларри — стопроцентный пассив — умудрялся жаловаться на то, как я его не понимаю, раздраженно и кокетливо одновременно.
— Я более гибкий, чем ты! — сказал он мне однажды, всхлипывая. — Можешь говорить, что тебе нравятся и женщины, или ты притворяешься, что они тебе нравятся, но это не я по-настоящему закоснелый тип в нашей паре!
В Нью-Йорке конца семидесятых, когда мы все еще встречались, но уже не жили вместе, — Ларри называл семидесятые «благословенной эпохой промискуитета» — однозначно определить чью-либо сексуальную роль можно было быть только в чересчур бросающихся в глаза «кожаных» барах: платок в левом заднем кармане обозначал актива, а в правом — пассива. Голубой платочек означал секс, красный — фистинг; а, да какая теперь разница! Была еще эта жутко раздражавшая меня примета: куда ты вешаешь ключи — справа или слева от пряжки ремня на джинсах. В Нью-Йорке я не обращал внимания, с какой стороны прицепляю ключи, и ко мне вечно приставали какие-нибудь разбирающиеся в сигналах активы, а я и сам был актив! (Иногда это действовало на нервы.)
Даже в конце семидесятых, почти через десять лет после освобождения геев, гомосексуалы постарше — те, что были старше не только меня, но и Ларри, — жаловались на такое явное афиширование. («И почему нужно непременно раскрывать все тайны? Ведь в тайне и заключается волнующая часть секса, разве не так?»)
Мне нравилось выглядеть как гей — или, по крайней мере, походить на гея настолько, чтобы другие голубые парни и мужчины засматривались на меня. Но при этом мне хотелось, чтобы девушки и женщины задавались вопросом о моей ориентации — и тоже оборачивались, чтобы взглянуть на меня еще раз. Я хотел сохранить что-нибудь провокативно мужественное в своей внешности. («Что, сегодня пытаешься выглядеть поактивнее?» — как-то раз спросил меня Ларри. И да, наверное, так оно и было.)
Помню, когда мы репетировали «Бурю», Ричард сказал, что пол Ариэля «изменчив»; тогда он сказал, что и пол ангелов тоже изменчив.
— На выбор режиссера? — спросил тогда Ричарда Киттредж.
Думаю, я пытался выглядеть сексуально изменчивым, уловить что-то от неясной сексуальности Ариэля. Я знал, что я невысок ростом, но привлекателен. Я мог быть и невидимым, когда хотел, — как Ариэль, я мог быть «духом воздуха». Нет одного определенного способа выглядеть бисексуалом, но именно такой внешности я и хотел добиться.