В одном лице
Шрифт:
— Но когда и где наступит этот час? — спросил я его.
— Э-э, ну… — начал дедушка Гарри и умолк. — Кажется, мисс Фрост очень удачно подбирает тебе книги, — снова заговорил он. — Готов поспорить, она может тебе посоветовать, что почитать — я имею в виду, о влечении к другим мальчикам и мужчинам и о том, где и когда можно давать ему волю. Сразу хочу сказать, я этих книг не читал, но наверняка такие истории есть; я уверен, что такие книги существуют, и, может быть, мисс Фрост о них знает.
Я едва не выпалил, что мисс Фрост тоже относится к моим странным влюбленностям, но что-то меня удержало; быть может, то, что
— Но как мне обратиться за этим к мисс Фрост? — сказал я. — Я не знаю, с чего начать — ну то есть перед тем, как спрашивать, есть ли книги на эту тему или нет.
— Я уверен, что ты можешь рассказать мисс Фрост все, что сказал мне, — ответил дедушка Гарри. — Есть у меня ощущение, что она отнесется к твоему рассказу сочувственно.
Он обнял меня и поцеловал в лоб — на его лице читались и любовь, и беспокойство за меня. Внезапно я увидел его таким, каким часто видел на сцене — где он почти всегда был женщиной. Слово сочувственно вызвало у меня в памяти давнее воспоминание; может, я все это выдумал, но если бы пришлось биться об заклад, я сказал бы, что это все-таки воспоминание.
Не могу сказать, сколько лет мне было — самое большее десять или одиннадцать. Это было задолго до появления Ричарда Эбботта; я еще носил фамилию Дин, а моя мать была одинока. Но Мэри Маршалл Дин уже давно работала суфлером «Актеров Ферст-Систер», и, несмотря на мой невинный возраст, я давно уже был своим за кулисами. Мне позволялось ходить повсюду — при условии, что я не мешал актерам и не шумел. («Ты тут находишься не чтобы говорить, Билли, — сказала мне как-то мама, — а чтобы слушать и смотреть».)
Кажется, кто-то из английских поэтов — может, Оден? — сказал, что прежде чем что-то написать, нужно что-то заметить. (Признаюсь, сам я это услышал от Лоуренса Аптона; я просто предполагаю, что это слова Одена, потому что Ларри был большим его поклонником.)
На самом деле не важно, кто это сказал, — настолько очевидно, что это правда. Прежде чем что-то написать, нужно что-то заметить. Та часть моего детства, которую я провел за кулисами нашего маленького любительского театра, стала периодом замечания в моей писательской карьере. И одной из замеченных вещей, если не первой из них, было то, что не все считали дедушкино исполнение женских ролей в постановках «Актеров Ферст-Систер» забавным или достойным восхищения.
Мне нравилось сидеть за кулисами, просто слушая и наблюдая. Мне нравились перемены — например, когда актеры начинали читать свои роли наизусть и моей матери приходилось приниматься за работу. Потом наступал волшебный момент, когда даже актеры-любители полностью входили в роль; сколько бы репетиций я ни посещал, я помню эту мимолетную иллюзию, когда пьеса внезапно становилась реальностью. И однако на репетиции в костюмах я всегда видел или слышал что-то совершенно новое. И потом, в вечер премьеры, меня ждало новое переживание — когда я впервые смотрел представление вместе с публикой.
Помню, что даже ребенком я всегда нервничал перед премьерой не меньше, чем актеры. С моего укромного места за кулисами у меня был довольно неплохой (хотя и частичный) обзор сцены. Но еще лучше я видел зрителей — пусть только на двух-трех первых рядах. (В зависимости от того, где садилась мама, я смотрел на эти первые ряды либо слева, либо справа.)
Я видел лица зрителей вполоборота, но люди в зале смотрели на сцену, а не на меня. По правде сказать, это было вроде подглядывания — я чувствовал себя так, словно шпионю за зрителями или, точнее, за этим маленьким участком зала. В зале было темно, но на первые ряды падал свет со сцены; конечно, по ходу пьесы освещение менялось, но я почти всегда мог разглядеть лица зрителей и разобрать их выражения.
Мне казалось, что я «подглядываю» за театралами Ферст-Систер из-за того, что когда ты сидишь в зале и твое внимание захвачено пьесой, ты не подозреваешь о том, что кто-то может наблюдать за тобой. Но я-то наблюдал за ними; по выражениям их лиц я видел все, что они думали и чувствовали. К премьере я уже знал всю пьесу наизусть; в конце концов, я бывал почти на всех репетициях. К тому моменту меня гораздо больше интересовала реакция зрителей, чем происходящее на сцене.
На каждой премьере — не важно, какую из женских ролей играл дедушка Гарри, — я не уставал наблюдать за реакцией зрителей на Гарри Маршалла в образе женщины.
К примеру, милейший мистер Поджо, наш бакалейщик. Он был так же лыс, как дедушка Гарри, но вдобавок, к несчастью, близорук — он неизменно сидел в первом ряду, и даже оттуда ему приходилось щуриться. В тот момент, когда дедушка выходил на сцену, мистер Поджо начинал сотрясаться от сдерживаемого смеха; по щекам у него катились слёзы, и мне приходилось отворачиваться от его широкой щербатой улыбки, иначе я и сам расхохотался бы.
В отличие от него, миссис Поджо не приходила в восторг от женских воплощений дедушки Гарри; при его появлении она хмурилась и закусывала нижнюю губу. По-видимому, она не одобряла и того, как восхищался дедушкой Гарри ее муж.
А еще был мистер Риптон — Ральф Риптон, распиловщик. Он работал на главной пиле на лесопилке дедушки Гарри; эта работа требовала большого мастерства (и была очень опасной). У Ральфа Риптона на левой руке недоставало большого пальца и половины указательного. О том, как это произошло, я слышал множество раз; и дедушка Гарри, и его партнер Нильс Боркман обожали рассказывать эту кровавую историю.
Я всегда думал, что дедушка Гарри и мистер Риптон — друзья; они точно были ближе, чем просто товарищи по работе. Однако в женском облике дедушка не нравился Ральфу; всякий раз, когда мистер Риптон видел дедушку Гарри на сцене, на его лице появлялась недовольная, осуждающая гримаса. Жена мистера Риптона сидела рядом со своим мужем и смотрела на сцену без всякого выражения — как будто при виде Гарри Маршалла в женской одежде у нее что-то перегорело в мозгу.
Ральф Риптон с привычной сноровкой набивал свою трубку, не отрывая сурового взгляда от сцены. Сначала я думал, что мистер Риптон набивает трубку, чтобы покурить в антракте, — он всегда пользовался культяпкой отрезанного указательного пальца, чтобы плотно утрамбовать табак в чашке трубки. Но потом я заметил, что чета Риптонов никогда не возвращается с антракта. Они приходили в театр с благочестивой целью переполниться отвращением к увиденному и уйти, не дожидаясь окончания.